Великий музыкант

Гайто Газданов
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: Эта повесть о «Великом Музыканте», который не то что не музицировал, но и слуха не имел. Зато у него был великолепный голос, богатый, с оттенками, коими он завораживал и обольщал несчастных красоток. Ромуальд Карелли из Конотопа. Альфонс, сутенер, просто подонок, итог его был не только закономерен, но и справедлив.

Книга добавлена:
11-11-2022, 15:53
0
120
9
Великий музыкант
Содержание

Читать книгу "Великий музыкант"



Некоторые случайные обстоятельства моей личной жизни сложились так, что в результате их соединения во мне произошла особенная, но вначале чисто чувственная перемена, которая в дальнейшем отразилась, однако, и на внешнем образе моего существования и привела меня к тому, что я стал предпочитать ночь дню и дневной свет сделался мне неприятен. Это произошло примерно на пятый год моего пребывания в Париже. Объяснение этому, достаточно, впрочем, условное на первый взгляд, но казавшееся мне наиболее вероятным, заключалось в том, что с некоторого времени — начало его относилось именно к данному периоду моей жизни — у меня уже не оставалось никаких иллюзий и ни одного из тех сильных убеждений, которые являются для большинства чем-то столь же необходимым, как пища или вода; все, кого мне приходилось знать, верили во что-нибудь, были твердо убеждены в том, что есть вещи, которые хороши или дурны сами по себе, что есть, кроме этого, еще нечто туманное и труднопостижимое, но несомненное и почему-то существующее для них, и каждый определял его сообразно со своими более или менее развитыми умственными способностями: для одних это была религия, для других — географическое и неутолимое, как мираж, представление о родной стране, для третьих — необходимость общественной работы, для четвертых — неверные и чудесные фигуры карт, от которых зависело богатство или разорение, для пятых — густое, счастливое существование с законно любимой женщиной. Это были люди, одаренные силой приспособляемости к новым условиям жизни; и она была в них настолько несомненна, что вытравляла те душевные способности, нормальное действие которых могло бы в чем-нибудь помешать ее нелепой целесообразности, — она, в частности, заставляла этих людей, попавших теперь в довольно плохое положение, — это чаще всего бывали эмигранты, — забывать о прежних временах и о том, что некогда их желания были совсем другими и гораздо более нескромными; а в тех случаях, когда дар воспоминания все же сохранялся, он становился видоизмененным и приобретал характер безобидных и приятных мыслей о прежних, счастливых годах — мыслей, соединенных с некоторым сладким сожалением о прошлом — в сущности, тоже доставлявшим скорее удовольствие, чем боль.

Я видел случаи необычайного забвения и перерождения людей: я знал одного партизанского атамана, неукротимого, свирепого и властного человека, в руках которого несколько лет тому назад в России была судьба тысяч человеческих жизней; люди боялись одного его взгляда и бежали от его гнева, провинившиеся в чем-нибудь партизаны его отряда предпочитали побег, долгое блуждание по лесам и угрозу голодной смерти его суду. Я встретил его в Париже, в вагоне метрополитена, где он, протискиваясь к выходу, говорил слабым голосом, со своим невероятным, сибирским акцентом: «Pardon, monsieur, s’il vous plait, monsieur»[1] — и, как-то особенно согнув свою высокую фигуру, боком вылезал на платформу. Я окликнул его и, поговорив с ним несколько минут, узнал, что он работает слесарем на каком-то заводе, что к иностранцам плохо относятся, но что он скоро надеется получить прибавку, что «ребята» — он имел в виду рабочих-французов — его не обижают и что жаловаться ему не приходится. У него был немного растерянный, но, в общем, почти довольный вид. Он попрощался со мной, дав мне свою визитную карточку — Koutcherow, ajusteur[2], — и просил заходить: жил он где-то в рабочем предместье, аккуратнейшим образом платил за комнату и боялся громко говорить после десяти часов вечера. Я смотрел, как он уходил, следил за ним с труднопередаваемым чувством, точно видел перед собой воплощение страшнейшей душевной катастрофы, и тотчас же вспомнил маленький город южной России и его, атамана; он ехал по улице на громадной, тяжелой лошади, скакавшей по мостовой с грохотом, в котором слышались особенные звуки соскальзывающих по камням подков; вспомнил атамановские револьверы, плеть, бомбы, его ярко-красную черкеску и радостно-исступленный крик: «Даешь!..», сопровождаемый ругательствами — с богом, и какой-то «юбкой богоматери», и архангелами, и апостолами. Я повертел в руках визитную карточку — Koutcherow, ajusteur — и бросил ее вниз, на рельсы метрополитена.

Я видел еще множество других людей, с которыми произошли столь же разрушительные изменения, и разговаривал как-то раз с русской женщиной в глухом притоне недалеко от рю де ля Шапелль, которая произносила нараспев — милаай! — и пила стаканами отвратительную смесь, похожую по виду на настойку нафталина, но почему-то зеленого цвета, и после третьего стакана, взглянув на меня сквозь туман, отразившийся в ее чуть-чуть косивших глазах, сказала немного удивленным голосом: «Эх, милай, а я ведь в Харькове епархиальное училище кончила». Я помню, что тогда это мне почему-то показалось смешным, и я засмеялся, и она тоже, обрадовавшись тому, что привела собеседника в хорошее настроение и что теперь, надо полагать, он не станет от нее требовать чего-нибудь унизительного или неприятного. Я заплатил за то, что она пила, и ушел, оставив ее в компании неизвестного молодого человека с туго накрахмаленным воротничком, багровой шеей и невероятным, лилово-красным шрамом, пересекавшим его неровное и темное лицо по диагонали, во всю длину, от бровей до губ. «Постой, земляк, — кричала она, — погоди, милай!»

Я не мог бы сказать, что какая-либо из подобных встреч произвела на меня особенно сильное впечатление; но чем больше я видел, тем глубже и вернее, как мне казалось, понимал все несовершенство тех наивных и утешительных мыслей, которые я раньше так любил и которые сопровождали мою жизнь такое долгое, такое счастливое время. Не было, в сущности, в узнаваемых мною вещах ничего нового, но несчастье заключалось в том, что когда мои чувства, развитие которых было искусственно задержано голодом, войной и мечтами, могли наконец обрести необходимую гибкость для восприятия бесчисленного множества наслаждений — от звука, от запаха, от зрительного впечатления, — то в это время все, что было непосредственно прекрасного в моей жизни, уже кончилось, и позади остались горы с белыми вершинами и сверкающая, далекая, темно-зеленая листва деревьев, растущих в глубоких кавказских расщелинах и оврагах, синие и розовые лучи на вечернем свежем снегу и пустынный запах водорослей, прибиваемых морем к песчаному берегу, — и вместо всего этого я видел иные вещи, которые, наверное, не заметил бы и о которых не думал бы, если бы был очень счастлив или очень богат. Мне начало казаться, что то, что я раньше считал единственно ценным и важным узнать, несет в себе всегда начало нового разложения; и вместо того, чтобы ошибаться, зная, что все скверно, видя все в неумолимо дневном освещении, — может быть, лучше смотреть на это иными глазами, сквозь преодолеваемую темноту или заведомо неверный электрический свет. И мне вдруг хотелось спать днем, я вставал все позже, возвращался домой глубокой ночью — и наконец после нескольких недель такой жизни стал уже регулярно ложиться утром и вставать вечером.

Так началось то время моей жизни, когда произошло мое знакомство сначала с Алексеем Андреевичем Шуваловым, потом с Великим музыкантом. Этому предшествовало еще одно небольшое событие, которое, казалось бы, не должно было задержать мое внимание даже на короткое время — настолько оно было незначительно, — но которое вместе с тем сразу окрасило все, что случилось потом, всю ту длинную цепь вещей и впечатлений, которых я стал свидетелем или участником. Я даже думал одно время, что бывают такие случаи, когда события могут измениться и пойти хорошо, если до сих пор шли дурно, или дурно, если шли хорошо, — и это происходит иногда от одного желания или чувства постороннего человека; это стало бы возможным, если бы люди, участвующие в этих событиях, дошли до той минуты, когда все их силы — сколь бы значительны они ни были — исчерпаны и все останавливается и стоит неподвижно, как лист в воздухе, — падающий лист, который зацепился за ветку и висит, не колышась, и достаточно малейшего движения воздуха, чтобы он оторвался — и продолжал бы вправо и влево свой неверный и случайный полет. Та к было бы и с целым рядом происшествий, изменить которые могло одно случайное желание или даже впечатление. Это была первая мысль, пришедшая мне в голову, когда я вспоминал то, что случилось затем, — и искал того начала, которое, как мне казалось, должно было быть во всем. Потом я стал полагать, что, может быть, вступив в то утро в полосу определенных вещей, я уже не мог из нее выйти, и происходившие в этой полосе явления должны были носить более или менее однородный характер, и это походило на то, как если бы я очутился в какой-нибудь стране, которой географические и атмосферные условия резко отличались бы от условий других стран и были бы такими, какими должны быть именно в этой стране — и нигде в другом месте.

Было туманное и зимнее время, был ранний час — что-то около половины шестого утра. Я совершал свою обычную бесцельную прогулку по городу и только что вступил на авеню Елисейских Полей, в том месте, где растет много деревьев по сторонам улицы и где еще не начинаются громадные дома. Было настолько пустынно, что я сразу же заметил группу из четырех или пяти человек, стоявшую неподалеку и окружавшую одну из скамеек. Я подошел ближе и спросил у полицейского, в чем дело. «Самоубийца», — коротко ответил он. Я приблизился к скамейке и увидел лежавшего на ней человека со свисающей вниз головой, раскинутыми руками, пальцы которых были сжаты в кулаки, и ногами, показавшимися мне необычайно длинными. Это был алжирец, одетый со специальным и своеобразным шиком, с которым одеваются парижские сутенеры и который тогда, в то утро, был особенно оскорбителен. На трупе были лакированные ботинки с высокими каблуками с привинченными круглыми резинками и замшевым верхом светло-серого цвета, завязанный каким-то особенным, сутенерским узлом яркий шарф, пиджак с разлетающимися полами, розовато-красный платочек, выглядывающий из кармана, и очень голубые, выставленные напоказ подтяжки. Самоубийца лежал без пальто, но, судя по слишком легкой его одежде, следовало предположить, что пальто с него кто-нибудь успел снять, так как было маловероятно, чтобы он вышел зимой так налегке, это могло бы случиться, только если бы он жил совсем неподалеку от Елисейских Полей, что было бы вовсе неправдоподобно: парижские сутенеры не живут в этом квартале. Я посмотрел на самоубийцу и хотел тотчас же уйти, но меня удержало то бессознательное и бесплодное любопытство, которое давно, еще в России, заставляло меня блуждать после сражения целыми часами по зимним полям, покрытым исковерканными пулеметами, брошенными винтовками и убитыми солдатами, лежавшими в самых странных положениях, или ходить вдоль железнодорожного полотна — над ним возвышались столбы с повешенными, один из повешенных, помню, издали поразил меня своим необычайно маленьким ростом, я думал сначала, что это ребенок, но, подойдя вплотную, увидел старого человека с распухшим лицом; обе ноги этого человека были отрезаны, и снизу была видна истертая и покоробившаяся на морозе коричнево-черная кожа его седалища, на котором он ползал до тех пор, пока его не повесили, — и это же любопытство удерживало меня подле застрелившегося алжирца. Была, однако, существенная разница в моих тогдашних и теперешних впечатлениях: тогда подобные зрелища не вызывали у меня никаких физических ощущений — я видел в те времена сотни трупов, — теперь же я чувствовал приступы тошноты. Это было мне знакомо — потому что после войны, где мне часто приходилось жить в недостаточно комфортабельных условиях, у меня развилась необычайная брезгливость, ранее мне вовсе не свойственная в такой болезненной степени и доводившая меня теперь, в Париже, почти до рвоты, когда мне случалось видеть такие вещи, которых прежде я просто не заметил бы. Через несколько минут приехал автомобиль и увез алжирца. Когда его втискивали — буквально втискивали внутрь, — голова его особенно глухо стукнулась о подножку автомобиля: полицейским, наконец удалось протащить сквозь открытую дверцу его скорченное тело, подогнув с неестественной резкостью эти длинные ноги в сутенерских башмаках; и тогда одна из рук алжирца разжалась, и я увидел его ладонь, кожа которой была светлее, чем кожа поверхности руки, как это бывает у негров и у обезьян. Мне подумалось тогда, что это было последнее движение его мускулов, — и это впечатление было не только у меня; стоявший рядом рабочий сказал: «Он точно выпустил что-то из рук».


Скачать книгу "Великий музыкант" - Гайто Газданов бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Внимание