Лиловые люпины

Нона Слепакова
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: Автобиографический роман поэта и прозаика Нонны Слепаковой (1936–1998), в котором показана одна неделя из жизни ленинградской школьницы Ники Плешковой в 1953 году, дает возможность воссоздать по крупицам портрет целой эпохи.

Книга добавлена:
9-03-2023, 12:47
0
196
101
Лиловые люпины

Читать книгу "Лиловые люпины"



Стеклянная вилка

Мать употребляла бранные слова редко, только в самых отчаянных случаях. Обычно она действовала убийственными светскими оборотами, игрой слов, склонность к которой я от нее унаследовала. Но у нее была небрезгливая помощница, все за нее договаривавшая до конца. Она уже давно мягко шастала в своих бесформенных шлепанцах, внося из кухни кашу в зеленой кастрюльке и яйца в алюминиевой миске, доставая то посуду из буфета, то масло из морозного междурамья, где возле масленки вечно валялись противные сухие палочки осыпавшейся оконной замазки.

— Обломов пакостный — неряха — лень-матушка раньше меня родилась — урод мокшанский — хабалка — дармоедка! — одним духом, в ускоренном опереточном темпе спела бабушка свой воскресный изменнический набор.

— Дура старая, — огрызнулась я.

— От молодой слышу! — привычной звонкой трелью откликнулась бабушка, по всей видимости даже довольная, что я участвую в дуэте. Но мать сочла необходимым внести в привычную и даже веселую перебранку трагическую ноту.

— Мама, простите меня, — надрывно выговорила она и, упиваясь находкой, продолжала: — Простите меня, это моя вина, это я родила вам внучку, которая беспрестанно вас оскорбляет.

Родители сели за стол, я тоже.

— А завтракать тем, что приготовила старая дура, она, представьте себе, не стесняется!..

— Отстаньте вы все от меня!

Странно: отец до сих пор не вмешивался, старался быть по-мужски безучастным, как раньше, до болезни. Но теперь это ему плохо удавалось. Его правый, суженный парезом глаз подергивался, пытаясь, наверное, как следует открыться, в то время как левый, нормальный, неотступно наблюдал меня, ловко перехватывая мое каждое движение.

Три года назад отца разбил паралич. У него отнялись тогда правая рука и правая нога и сузился правый глаз. А главное, он потерял речь. Он лежал в те дни в их огромной двухспальной кровати со множеством никелированных шариков и шаров, стоек и перемычек, весело и криво отражавших всю спальню, и не мог сказать ни слова. Мать, ставя ему мерзких толстых пиявок, всовывала в его левую руку карандаш и подставляла картонку, чтобы он хоть написал, что с ним происходит. Но он и писать разучился. Один раз попробовал левой рукой, и у него вышло каракулями: «Я скольжу скольжую сколь зуй».

Потом пошли бесконечные больницы с их беспощадно солнечными палатами и хлорированным запахом испражненческих щей, с «говорящими» соседями отца, вечно умилявшимися, что я, еще такая маленькая, живчик этакий, добросовестно отсиживаю вместе с матерью весь визит в их «тяжелых» палатах у койки отца и очищаю ему яблоки. Для своей подвижности, впрочем, я находила утехи и в этих огромных старинных больницах. Я каталась в добротных дубовых вертящихся дверях, ухватясь за медные прутья, защищавшие стекла, или разбегалась и проезжала на ногах по скользким двухцветным кафельным полам сумрачных и величественных вестибюлей, выстроенных, казалось, вовсе не для этих вонючих больниц, не для этого непрерывно хамящего и вымогающего рублевки персонала, не для переполненных палат, где щедрым было одно солнце, все это освещавшее, масляно-желто зажигавшее бок эмалированного судна, единственного в палате, под чьей-то кроватью и изумрудно игравшее в толстом стекле лекарственных рюмочек на тумбочках.

Все же за три года к отцу вернулись и рука, и нога (правда, теперь делавшая «рупь-двадцать»), начал он и говорить, но запас слов у него навсегда остался нищенским. В его речи преобладало слово «это». Еще он произносил наши имена и самые простые отрывочные слова, хотя порой у него выскакивало и что-нибудь сложное, неожиданное. Что бы он ни говорил, сначала пулеметной очередью вылетало «это-это-это», а потом одно-два слова, относящиеся к делу. По этим ошметкам нам приходилось реконструировать то, что он хотел сказать. Мать настолько навострилась, что могла служить ему переводчицей в разговорах с посторонними, особенно на частых комиссиях по пересмотру его первой группы инвалидности, которые пугали семью возможным уменьшением пенсии. В отцовских обращениях ко мне начальное «это-это-это» всегда означало справедливую придирку зоркого главы семьи, которого не проведешь, а затем уже он выбрасывал клочки, указывавшие, к чему именно придирался. Я чаще всего сразу понимала, к чему, но поскольку мне обычно было невыгодно понимать, то делала вид, что не могу додуматься. Так поступала и бабушка, и это тоже изредка нас объединяло. Но мать была начеку и с торжеством расшифровывала нам то, чего мы не хотели понимать.

Беда в том, что болезнь поразила не только отцово тело, но и характер. Прежде он презирал «дамские разговорчики и суетень» и однажды, посетив семью своего друга Коштана без матери, классически ответил на ее вопрос, что на сей раз надела тетя Люда: «Знаешь, она была в платье, если бы без, я бы заметил». Теперь он с настырной обстоятельностью встревал в каждую склоку, засекал всякую мелочь, неустанно следил за мной и рылся в моих тряпках и тетрадях, выискивая следы моих еще неизвестных преступлений. Он стал наводчиком всех наших скандалов, привлекая внимание к очередному моему бесчинству, порой не замеченному остальными, своими неумолимыми частыми пулеметными очередями.

Скандалы шли ему во вред, он хуже говорил и двигался после них. Ему бы устраниться, не лезть в их кипучую грязь, но он, как все инсультники, вечно подозревал, что его хотят обвести, объегорить, обштопать и поплясать на его увечье, и он неукоснительно варился и пекся в любом вареве и пекле, доканывая надорванные нервы. Но это я теперь понимаю — тогда же я, вместо того чтобы жалеть его и ненавидеть его болезнь, ненавидела его самого. Мое притворное непонимание его косноязычных обличений со временем переродилось у меня в издевательские переспрашивания с нелепыми домыслами-дразнилками, от которых он ярился еще гибельней, бедняга, замечавший и соображавший больше чем надо, но выразить умевший много меньше. Ненависть мою сопровождал еще и пригибающий, жгучий стыд за отца, когда, например, он при мне заговаривал с продавцами в угловом магазине, с дворничихой в подъезде, с новыми, не знающими о его болезни гостями. Особенно я боялась, что его увидят и услышат мои одноклассницы или учителя, и никого из подруг к себе не звала, ссылаясь на то, что отец у меня очень строгий и при нем не поболтаешь. Мне казалось, что к нему отнесутся так же, как к тому ужасному инвалиду, который ходил по Петроградской с полированным толстым костылем, украшенным медалями и красными ленточками, и на ходу внезапно весь переворачивался назад, закидывая бессмысленное чернявое лицо, и неудержимо проходил несколько шагов в обратном направлении, пока не соображал, куда ему надо идти.

Сейчас отец сидел, напрягая свое все еще значительное и важно помнящее об этой значительности горбоносое лицо, сдерживаясь (мать, видимо, его долго уговаривала после вчерашней заварухи), подергивая больным глазом, который так и не раскроется полностью никогда в жизни. Я видела, как от этих усилий подрагивали на его виске редкие темные волосы.

Слева от стола высился громадный желтый, истертый до белесости, с потеками красного лака (следами неумелых подновлений) двубашенный довоенный буфет. Бойницы башен были застеклены многими узкими граняшками, приятно ребристыми на мгновенный перебор рукой. В центре буфета темнело углубление вроде грота, в котором поблескивало тусклое зеркало, отсмотревшее без нас всю блокаду, веснушчатое от сырости и сотрясений и вдобавок кривое. Если зеркала способны запоминать, то это, бывшее нашим ежедневным мутным экраном, нашим попорченным семейным табло, запомнило нас дегенеративно вытянутыми во лбах и кургузо притупленными в подбородках, запомнило искаженными, как, может, и я.

Над зеркальным гротом буфета тянулся двустворчатый межбашенный переходах, тоже застекленный граняшками и по будням томивший в заточении наш неполный парадный чайный сервиз, материну «дамскую» розовато-золотую чашку и отцовский солидный хрустальный стакан. Все эти ценности сейчас виднелись сквозь рубчатую гармонику граняшек, но я знала, что еще там лежит незримая большущая вилка темно-вишневого стекла с тупо закругленными дюжими зубьями. Этой вилкой они все особо гордились, как совершенно бесполезным, но роскошным предметом, который мы «могли себе позволить» и который я с наслаждением сломаю, едва получу право что-нибудь ломать не нечаянно.

Бабушка, раздав нам яйца всмятку, положила в алюминиевую миску из-под яиц несколько ложек перловой каши-«шрапнели», распахнула и нижние, и верхние дверцы буфета и, прикрытая ими, села с миской на свою кровать — стала там есть с колен, согнувшись и торопливо хлюпая. Эту демонстрацию она устраивала так часто, что никто уже не жалел ее и даже не возмущался, но реагировать все же было нужно, хоть вытьем.

— Ма-а-ма! — именно взвыла мать тоже на особый, только для этих случаев, негодующий и урезонивающий мотив. — Сколько мо-о-жно!

Отец протянул к бабушке изобличающий указательный палец:

— Это-это-это-это… Со-фья Фе-до-ров-на… надо… надо…

— Что надо-то? — вспыхнула бабушка, подражая мне в непонимании и вдохновляясь своей позой. — Может, вовсе меня в богадельню сплавить надо? А? Что надо-то?

— Это-это-это… Надо… надо… ело! — вдруг радостно договорил он.

— Надоело, — с удовольствием перевела мать.

— Правда, бабушка, — сказала я. — Хуже горькой редьки — этот твой театр… театр Островского, только не остроумный, а тупой, как все у тебя!

— Нет! — хлопнула себя по коленям мать. — Откуда это у нее берется? Разговаривать, видите ли, начала! Шла бы лучше невыразимые свои отстирала, напрямик выражаясь!

Я и сама не понимала, почему сейчас не просто нагрубила, как всегда, а загнула что-то эдакое, с вывертом. Словно из слежавшегося навоза радиопередач, учебниковых определений, гостевых застольных разговоров прянул этот нежданно затейливый фонтанчик. Скорее же всего, сказалась школа матери. Фонтанчик вырос, окреп, набирая силу все в тех же пластах, распрямился и круто изогнулся у вершины, обдавая мать колючими брызгами. Я догадывалась, что говорю нечто уже немыслимое, смертельно-равноправное, но остановиться не могла:

— А что, мама? Тебе одной только можно, чуть что, выхваляться разговорной физкультурой? Или ты не выносишь конкуренции? Не надо завидовать, мама. Если поднатужишься, то, вполне вероятно, скажешь не хуже.

— Она, видите ли, полагает, — начала мать, — она полагает, что этой своей эскападой уязвит меня, в самое сердце поразит…

— Паразит, Надя, это ты точно, — вставила бабушка.

Мать, не обращая внимания на ее одобрительную вставку, понеслась дальше:

— Но она, скажем откровенно, глубоко ошибается. Эти ее фортеля не могут, естественно, вызвать к ней ни малейшего уважения. Неумытая, обленившаяся, вконец разложившаяся и в учебе, и дома — да еще с такими словесными пассажами! Писательница… Поэтесса! — выплюнула она, как самое страшное ругательство. — Сколько ни украшай кучу известно чего завитушками, она кучей этого самого и останется, говоря начистоту. Да и что такое ее так называемые проза, стихи? Мы же их читали! Набор слов. Бессмысленно, бесполезно. Разве что какой-нибудь дефективный идиотик из ее будущих поклонников, если можно так выразиться, отнесется к этому серьезно. И если быть справедливой, я не могу, естественно, не заметить, что, по совести говоря…


Скачать книгу "Лиловые люпины" - Нона Слепакова бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Книжка.орг » Современная проза » Лиловые люпины
Внимание