Морис Бланшо: Голос, пришедший извне

Морис Бланшо
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: Морис Бланшо (1907–2003) — один из самых влиятельных и оригинальных мыслителей XX века, оставивший после себя богатое художественное и философское наследие. В свою последнюю прижизненную книгу Бланшо включил четыре работы, охватывающие четыре десятилетия его творческого пути и посвященные писателям и мыслителям, с которыми его связывали тесные узы личной и интеллектуальной дружбы: Луи-Рене Дефоре, Рене Шару, Паулю Целану и Мишелю Фуко. В настоящее издание в качестве дополнения вошли также оммажи Бланшо другим его единомышленникам — Морису Мерло-Понти, Жаку Деррида, Сэмюэлю Беккету и Денису Масколо; кроме того, в книгу включена одна из важнейших ранних работ Фуко, вписывающая творчество Бланшо в широкий историко-философский контекст.

Книга добавлена:
30-07-2023, 22:18
0
180
34
Морис Бланшо: Голос, пришедший извне

Читать книгу "Морис Бланшо: Голос, пришедший извне"



Анакруза

Размышляя об опубликованных за подписью Луи-Рене Дефоре стихотворениях, довольствуюсь (уже неприемлемое, поскольку предполагает удовлетворение, слово) попыткой разобраться в тексте Лиотара, озаглавленном «Выживая»[6].

Где же оно, начало? И начинает кто-то или что-то?

У нас имеется ответ Гегеля: смерть есть жизнь духа. «Дух не переживает смерть, он есть снятие непосредственной жизни… Дух живет, поскольку мертв в качестве того, чем он собственно БЫЛ… Его предшествующая формация уже не жива». Откуда, и это очень важно, следует: «Сущность, коей я был, больше не может говорить я». «Я» ТОГДА не может больше говорить за себя, кроме как в третьем лице. Именно так Гегель подходит к «мы» (мы, то есть я тогда и я теперь). Тем самым ничто не теряется. Смерть — всегда прекрасная смерть, поскольку «удерживается» в «мы», образуемом вместе я тогдашним и я теперешним.

Но действительно ли ничего не потеряно? Неизбежно теряется «живое» ТОГДА присутствие того, что есть ТЕПЕРЬ. Утеряна их совозможность, и можно усомниться в присутствии этого «тогда». Утеряно и само время, которое свелось просто к смене одного модуса другим. Конечно, вылет совы знаменует начало, обеспечивающее выживание всего, передачу всего, исключая «живое» и то, что было тогда присутствием, перешедшим в отсутствие, или то, что было отсутствием всегда. Нам не ускользнуть от уныния совы, которое первым ощутил Гегель и на котором он потом поставил крест. Но возможно ли этот крест поставить? То ли по милости, то ли по ошибке Гегеля мы догадываемся, что кажущееся в настоящий момент таким живым привело к уже мертвому. Лиотар называет это меланхолией, другие — «нигилизмом».

Но если начало не есть конец, если мы мыслим любое рождение как смерть, а смерть как рождение без «истины», то почему имеет место двойное небытие? Небытие как рождение и небытие как смерть?

Это загадка, а загадка начала показывает, что ИМЕЕТСЯ общее с тем, что не имеет ничего общего. Рождение, каковое не только является меланхолией, но и бесконечно мучительнее смерти. Так, в «Стихотворениях Самюэля Вуда»:

Скажи себе: в том и другом конце земного путиНас терзает лютая боль, боль рожденья,Она никогда не стихает, в отличье от страха смерти.Скажи себе: мы никогда не перестанем рождаться,А мертвые, наоборот, перестают умирать.

«Скажи себе». Тут, стало быть, рассказ, который я веду себе — или полагаю, что веду — сам, тогда как рассказывают его другие (но кто ведет сей рассказ, если я — брошенный ребенок? А по Фрейду, я думаю, что остаюсь таковым). Эта утрата, приходящая ко мне из упраздняющего непосредственность рассказа, есть первая мука (если допустить, что оные поддаются счету). Но другой (хотя и все той же) мукой является «Отчизна вне бытия, откуда я вырван был без вины» («Морские мегеры»). И еще одна (но не все ли та же?):

Скажи себе: мы никогда не перестанем рождаться,А мертвые, наоборот, перестают умирать. («Стихотворения Самюэля Вуда»)

Итак, потребность в начале, являющая собой величайшую муку, покуда она остается всего лишь неким «быть может» (неоспоримая, однако же, иллюзия), коей, так и не начавшей быть или не в состоянии с «быть» покончить, угрожает уничтожение, совсем не похожа на смерть-исправительницу, уповать на которую предлагает нам Гегель.

Потребность, загадка.

Ребенок, оторванный от матери (от непосредственного, как он верил, единения), каковая в конце концов исторгает его слишком рано (но если он недостаточно велик, чтобы существовать в мире, то для непосредственно материнского, для «родины», он велик чрезмерно)[7], ребенок символизирует начало в промежуточности. Он преодолел загадку вот-бытия, вживую представив другим ошеломляющее присутствие, но этой живостью ЗАГЛАЖИВАЯ его разочарованиями, тщетными вопросами, одновременно обретенным и утраченным молчанием. Он В ДОЛГУ перед началом (говорит Лиотар) и если не может с этим долгом расквитаться (ибо не может удовольствоваться ролью наследника, будь то даже сына «царя»), то не может, стало быть, прекратить рождаться, ПРИГОВОРЕН к рождению.

Тем не менее он представляется «возвышенным даром», «возвышенным приношением»[8], но для ДРУГОГО, не для себя, если только его вдруг не пронзит загадка начала — словно молния, ужас ослепления которой ему уже не забыть.

Тот, кого называли непреклонным подростком.

«Непреклонный» сам по себе или потому, что его так называли? И «непреклонный» (для называвших) — не то порицание, не то похвала. И он уже для себя не сама непреклонность, если непреклонен только в отношении тех, кто его так называет.

И все-таки: зачем рождаться? Почему нам никак не перестать рождаться? Почему даже по ту сторону самого конца (а конец — это, конечно же, абсолютное небытие) нам остается что-то вроде изначальности? Дело в том, что изначальна всегда прежде всего способность судить, сказать «нет» (или выбрать между «да» и «нет») гнусности, это ВОЗМОЖНОСТЬ СВОБОДЫ. Человек ЗРЕЛЫЙ, который ночью видит, как его судит «непреклонный подросток», судит за то, что он не до конца сдержал обещание, — как раз и есть все еще тот, кто не перестает зарождаться, рождаться в молчаливом долгу, все так же тяготеющем над ним по отношению к утерянному небытию: на-рождаться без выживания (не-рождаться).

Если не принадлежать к кругу мудрецов, говорит Самюэль Вуд. Мудрец — это удовлетворенный человек Гегеля, тот, для кого не осталось вопросов, поскольку он может ответить на все окончательно, ничего более не хотя, не желая, не меняя. Он мертв и не нуждается в Другом (в другом, который сопровождает и подает руку даже и в смерти). Абсолютно тот же Тот же.

Но для не-Гегеля остаются вопросы, словеса, молчания, и еще блаженное солнце, птичий щебет, песни, ускользающие от адской необходимости языка, ликование небесных созданий, музыка, удерживающая анакрузой тишину того, что все еще слышится или послышится в том, что не слышно.

Сколько еще можно мечтать о языке,Не порабощенном словами…

…и не отказываться от памяти о желании немых объятий (того, возможно, что Левинас называет «лаской»).

Так сказано и почти не сказано.

В «Морских мегерах» есть следующее категорическое утверждение: Ведь быть и более не быть — одно и то же проклятье. В «Стихотворениях Самюэля Вуда» небытие, из которого рождаешься, и небытие, в которое умираешь, тоже наделены схожим смыслом и несмыслом, а сверх того стойкостью, непрерываемостью абсолютной прерывности.

В «Морских мегерах»:

И в изнывающей памяти, а это все, чем я ныне владею…

Память, которая, вдалеке от прустовской, никак не защищена: Став ничем, ни о чем не помнить, даже не знать о смерти?

И, наконец, осуждение или уничтожение рассказа, в котором не сохранится памятник пути от небытия к небытию.

И не будет памятника тому, кто отрекся от пройденного пути.

В обеих поэмах (разделенных, однако, катастрофическим Событием) имеет место один и тот же процесс или, скорее, нескончаемый процесс.

И в изнывающей памяти, а это все, чем я ныне владею,Я место ищу, где ребенок, которым я был, оставил свои отпечатки.

Отпечатки: следы не того, что имело место, а того, что так никогда и не произошло. Вот что удерживает нас в стороне от прустовских воспоминаний: воспоминаний безотчетных — триумфально подхваченных и способных отдалить смерть воскрешенным искусством.

И снова следы:

Под вневременной аркой, где во всей чистоте восседает ничто,Исчезнув так, что стерлись и следы моего пребывания…

И тем не менее имеет место процесс, явка в суд (все в тех же «Морских мегерах») ребенка с ребенком, ставшим другим:

Возник, чтобы тяжкую детскую муку снова во мне пробудить,Ребенок иной, но захваченный тою же тайною мукой [9]…

Очная ставка, не повторяясь, обретает в «Стихотворениях Самюэля Вуда» еще более неоспоримую форму всегда давнишнего и всегда нового процесса.

Причина одна: ему виден глазами сознанияТот, кого называли непреклонным подростком, вернувшийся, чтобы вершитьБеспощадный суд над предателем-взрослым.Лучше на этом суде сразу признать вину,Чем в нажитой мудрости тщетно искать защиту. (С риском принять меланхоличную умиротворенность Гегеля.)

Но почему ребенок его мучает? Почему становится судьей? Да потому, что, как ребенок, которому всегда только предстоит родиться, он все еще наделен способностью судить и быть свободным, разоблачая ложь нас тиранивших в детстве.

А также потому, что судья и подсудимый остаются все тем же ребенком, чей невозможно смягчить взор правосудный, с сердцем, в котором жива еще юная гордость, живо искусство скрывать свои сильные стороны, дальновидность, средоточие наслажденья, откуда «он» должен (не зная, кто этот он) вновь начать заслушивать, произносить приговор.

И власть ее не ослабела с годами.

Это (снова) загадка, загадка странности детства — детства, которое знает о ней больше, поскольку ей не подходит никакой ответ, когда во весь голос — голос восхитительный, похищенный у всегда удерживающегося в нем безмолвия — произносит NON SERVIAM[10], гордый в своей готовности на крайние бедствия отказ.

Не желая, не будучи в состоянии закончить, положусь пока что на изречение одного из хасидских Учителей (который всегда отказывался быть Учителем), рабби Нахмана из Брацлава.

«Нельзя быть старым!»

Что прежде всего можно понимать так: нельзя отказываться от самообновления, останавливаться на ответе, который не оставлял бы уже сомнений в вопросе — в конечном счете (но конца этому нет) прибегая к письму только для того, чтобы стереть написанное или, точнее, записывая самим стиранием, удерживая вместе исчерпанность и неисчерпаемое: ИСЧЕЗНОВЕНИЕ, которое не иссякает.

Так он пришел к тому, чтобы написать тайную Книгу только для того, чтобы ее сжечь, и прославился как автор «Сожженной книги»[11].

Но это, возможно, побочный эффект мистической славы, в которой даже без смирения или воодушевления он наделяет себя возможностью некоего высшего конца.

Полагаю, что Луи-Рене Дефоре отвергает такую возможность. Конечное небытие не может помешать тому, чтобы рождение продолжалось, иначе говоря, всегда ЕСТЬ МЕСТО нарождению, рождению в долгу у рождения, у молчания, которого ему недоставало, когда оно давало о нем зарок, но благодаря которому, даже и недостающему, поддерживаются дар благодати и благодать дара, смех, слезы, дикость и, может статься, наконец-то УДАЧА, что выпала, правда, слишком поздно и ничему не послужит как раз потому, что оказывается удачей, только уклоняясь и ускользая от любого использования, любой службы.

Не забудем, что эти стихотворения приписываются Самюэлю Вуду. Не выдуман ли он, чтобы переложить ответственность на кого-то другого, обретающего тем самым реальность ирреальности? Не какой-то ли это другой голос, который автор слышит только время от времени или которого бежит, чтобы не вскрылась его тайна и не прозвучали самые глубокие, самые катастрофические истины? Если никогда не бывает окончательного ответа, а лишь постоянное оспаривание, я остаюсь пораженным некоторыми почти безмятежными моментами, когда отрицательное не торжествует. Как в этих трех строках, отгоняющих, кажется, искушение нигилизма:

Нет, тут нечто смутное по-иному:Нежность, которая перехватила горло,Долг неустанной, недремлющей дружбы.


Скачать книгу "Морис Бланшо: Голос, пришедший извне" - Морис Бланшо бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Книжка.орг » Критика » Морис Бланшо: Голос, пришедший извне
Внимание