Старуха Изергиль, Макар Чудра и другие…
- Автор: Максим Горький
- Жанр: Русская классическая проза / Драматургия / Классическая проза ХIX века
- Дата выхода: 2018
Читать книгу "Старуха Изергиль, Макар Чудра и другие…"
Семашко говорил мне:
– Какие же это стихи? Это – сапожные гвозди.
Не желая ни в чем отставать от них, я тоже влюбился в барышню Птицыну. Не помню, чем это выражалось у меня, но кончилось – плохо; по гнилой зеленой воде Звездина пруда плавала половица, и я предложил покатать барышню на этой доске. Она согласилась, я подвел доску к берегу и встал на нее, – одного меня она держала хорошо. Но когда пышно одетая барышня, вся в кружевах и лентах, грациозно встала на другом конце доски, а я гордо оттолкнулся палкой от земли, проклятая половица завиляла под нами, и барышня нырнула в пруд. Я рыцарски бросился за нею, быстро извлек ее на берег, – испуг и зеленая тина пруда уничтожили красоту моей дамы!
Грозя мне мокрым кулачком, она кричала:
– Это ты нарочно утопил меня!
И, не поверив искренности моих оправданий, с той поры стала относиться ко мне враждебно.
В общем в городе жилось не очень интересно; старая хозяйка относилась ко мне неприязненно, как раньше; молодая смотрела на меня подозрительно; Викто-рушка, еще более порыжевший от веснушек, фыркал на всех, чем-то неизлечимо обиженный.
Чертежной работы у хозяина было много; не успевая одолеть ее вдвоем с братом, он пригласил в помощники вотчима моего.
Однажды я пришел с Ярмарки рано, часов в пять, и, войдя в столовую, увидал забытого мною человека у чайного стола, рядом с хозяином. Он протянул мне руку.
– Здравствуйте…
Я ошалел от неожиданности, сразу пожаром вспыхнуло прошлое, обожгло сердце.
– Испугался даже, – крикнул хозяин.
Вотчим смотрел на меня с улыбкой на страшно худом лице; его темные глаза стали еще больше, весь он был потертый, раздавленный. Я сунул руку в его тонкие горячие пальцы.
– Ну вот, снова встретились, – сказал он, покашливая.
Я ушел, ослабев, как избитый.
Между нами установились какие-то осторожные и неясные отношения – он называл меня по имени и отчеству, говорил со мною как с равным.
– Когда пойдете в лавку, пожалуйста, купите мне четверть фунта табаку Лаферм, сотню гильз Викторсон и фунт вареной колбасы…
Деньги, которые он давал мне, всегда были неприятно нагреты его горячей рукой. Было ясно, что он – чахоточный и не жилец на земле. Он знал это и говорил спокойным баском, закручивая острую черную бородку:
– У меня болезнь почти неизлечимая. Впрочем, если много употреблять мяса, то – можно поправиться. Может быть, я поправлюсь.
Ел он невероятно много, ел и курил папиросы, выпуская их изо рта только во время еды. Я каждый день покупал ему колбасу, ветчину, сардины, но сестра бабушки уверенно и почему-то злорадно говорила:
– Смерть закусками не накормишь, ее не обманешь, нет!
Хозяева относились к вотчиму с обидным вниманием, упорно советовали ему попробовать то или иное лекарство, но за глаза высмеивали его.
– Дворянин! Крошки, говорит, надобно чаще сметать со столов, мухи, дескать, разводятся от крошек, – рассказывала молодая хозяйка, а старуха ей вторила:
– Как же, дворянин! Сюртучишко-то весь протерся, залоснился, а он его всё еще щеткой шаркает. Привередник, чтобы – ни пылинки!
А хозяин точно утешал их:
– Погодите, звери-курицы, умрет он скоро!..
Это бессмысленное враждебное отношение мещан к дворянину невольно сближало меня с вотчимом. Мухомор – тоже поганый гриб, да хоть красив!
Задыхавшийся среди этих людей, вотчим был похож на рыбу, случайно попавшую в куриный садок, – нелепое сравнение, как нелепа была вся эта жизнь.
Я стал находить в нем черты Хорошего Дела – человека, незабвенного для меня; его и Королеву я украшал всем лучшим, что мне давали книги, им отдавал я чистейшее мое, все фантазии, порожденные чтением. Вотчим – такой же чужой и нелюбимый человек, как Хорошее Дело. Он держался со всеми в доме ровно, никогда не заговаривал первый, отвечал на вопросы как-то особенно вежливо и кратко. Мне очень нравилось, когда он учил хозяина: стоит у стола, согнувшись вдвое, и, постукивая сухим ногтем по толстой бумаге, спокойно внушает:
– Здесь необходимо связать стропила ключом. Это пресечет силу давления на стены, иначе стропила будут распирать стены…
– Верно, чёрт возьми! – бормотал хозяин, а жена говорила ему, когда вотчим уходил:
– Просто удивляюсь, как ты позволяешь учить себя!
Ее почему-то особенно раздражало, когда вотчим после ужина чистил зубы и полоскал рот, выгибая острый кадык.
– По-моему, – кислым голосом говорила она, – вам, Евгений Васильевич, вредно так загибать голову.
Он, вежливо улыбаясь, спрашивал:
– Почему же?
– Да… так уж…
Он начинал чистить костяной палочкой свои синеватые ногти.
– Скажите, ногти еще чистит! – волновалась хозяйка. – Умирает, а туда же…
– Эхе-хе! – вздыхал хозяин. – Сколько на вас, звери-курицы, глупости наросло…
– Да ты что это говоришь? – возмущалась супруга.
А старуха по ночам пылко жаловалась богу:
– Господи, вот повесили мне на шею гнилого этого, а Викторушка – опять в стороне…
Викторушка стал подражать манерам вотчима, его медленной походке, уверенным движениям барских рук, его уменью как-то особенно пышно завязывать галстук и ловко, не чавкая, есть. Он то и дело грубо спрашивал:
– Максимов, как по-французски – колено?
– Меня зовут Евгений Васильевич, – спокойно напоминал вотчим.
– Ну, ладно! А – грудь?
За ужином Викторушка командовал матери:
– Ма мер, донне муазанкор[1] солонины!
– Ах ты, французик, – умилялась старуха. Вотчим невозмутимо, как глухонемой, жевал мясо, ни на кого не глядя.
Однажды старший брат сказал младшему:
– Теперь, Виктор, когда ты по-французски выучился, тебе надо любовницу завести…
Это был единственный раз, когда, я помню, вотчим молча улыбнулся.
А хозяйка возмущенно бросила ложку на стол и закричала мужу:
– Как тебе не стыдно пакости при мне говорить!
Иногда вотчим приходил ко мне в черные сени; там, под лестницей на чердак, я спал; на лестнице, против окна, читал книги.
– Читаете? – спрашивал он, выдыхая дым, в груди у него шипели головни. – Что это?
Я показывал книгу.
– Ах, – говорил он, взглянув на титул, – это я, кажется, читал! Хотите курить?
Курили, поглядывая в окно на грязный двор; он говорил:
– Очень жаль, что вы не можете учиться, у вас, кажется, есть способности…
– Вот я учусь, читаю…
– Этого мало, нужна – школа, система…
Хотелось сказать ему:
"У вас, сударь мой, и школа и система была, а – что толку?"
Но он, как бы подозревая мои мысли, добавлял:
– При наличии характера – школа хорошо воспитывает. Жизнь могут двигать только очень грамотные люди…
Не однажды он советовал мне:
– Вы бы лучше ушли отсюда, не вижу здесь смысла и пользы для вас…
– Мне нравятся рабочие.
– А… Чем же?
– Интересно с ними.
– Может быть…
А однажды он сказал:
– Какая, в сущности, дрянь эти наши хозяева, дрянь…
Вспомнив, как и когда произнесла это слово моя мать, я невольно отодвинулся от него, – он спросил, улыбаясь:
– Вы не так думаете?
– Так.
– Ну да… Я это вижу.
– Хозяин все-таки нравится мне…
– Да, он, пожалуй, добрый мужик… Но – смешной.
Мне хотелось говорить с ним о книгах, но он, видимо, не любил книг и не однажды советовал:
– Вы – не увлекайтесь, в книгах всё очень прикрашено, искажено в ту или иную сторону. Большинство пишущих книги – это люди вроде нашего хозяина, мелкие люди.
Подобные суждения казались мне смелыми и подкупали меня.
Как-то раз он спросил меня:
– Вы читали Гончарова?
– "Фрегат "Паллада"".
– Это очень скучно, "Паллада". Но вообще Гончаров – самый умный писатель в России. Советую прочитать его роман "Обломов". Это наиболее правдивая и смелая книга у него. И вообще в русской литературе – лучшая книга…
О Диккенсе он говорил:
– Это – чепуха, уверяю вас… А вот в приложениях к газете "Новое время" печатается весьма интересная вещь "Искушение святого Антония" – это вы прочитайте! Вы, кажется, любите церковь и всё это, церковное? "Искушение" вам будет полезно…
Он сам принес мне пачку приложений, я прочитал мудрую работу Флобера; она напомнила мне бесчисленные жития святых, кое-что из историй, рассказанных начетчиком, но особенно глубокого впечатления не вызвала; гораздо более мне понравились напечатанные рядом с нею "Мемуары Упилио Файмали, укротителя зверей".
Когда я сознался в этом вотчиму, он спокойно заметил:
– Значит – вам еще рано читать такие вещи! Но – не забывайте об этой книге…
Иногда он долго сидел со мною, не говоря ни слова, только покашливая и непрерывно исходя дымом. Его красивые глаза жутко горели. Я тихонько смотрел на него и забывал, что этот человек, умирающий так честно и просто, без жалоб, когда-то был близок моей матери и оскорблял ее. Я знал, что он живет с какой-то швейкой, и думал о ней с недоумением и жалостью: как она не брезгует обнимать эти длинные кости, целовать этот рот, из которого тяжко пахнет гнилью? Так же, как, бывало, Хорошее Дело, вотчим неожиданно говорил что-то очень свое:
– Я люблю гончих собак, они – глупые, но я их люблю. Очень красивы. Красивые женщины часто бывают глупы…
Я не без гордости думал:
"Знал бы ты – Королеву Марго!"
– У всех людей, которые долго живут в одном доме, лица становятся одинаковыми, – сказал он однажды; я записал это в свою тетрадь.
Я ждал этих изречений, как благостыни, – приятно было слышать необычные сочетания слов в доме, где все говорили бесцветным языком, закостеневшим в истертых, однообразных формах.
Вотчим никогда не говорил со мною о матери, даже, кажется, имени ее не произнес никогда; это очень нравилось мне, возбуждая чувство, близкое уважению к нему.
Как-то раз я спросил его о боге, – не помню, что именно: он взглянул на меня и очень спокойно сказал:
– Не знаю. Я в бога не верю.
Я вспомнил Ситанова и рассказал о нем, а вотчим, внимательно выслушав меня, заметил всё так же спокойно:
– Он рассуждает, а рассуждающий все-таки верит во что-то… Я просто не верю!
– А разве это можно?
– Почему же нельзя? Вот видите – не верю…
Я видел одно – он умирает. Едва ли я жалел его, но впервые почувствовал острый и естественный интерес к умирающему ближнему, к тайне смерти.
Вот – сидит человек, касаясь меня коленом, горячий, думающий; уверенно расставляет людей по линиям своих отношений к ним; говорит обо всем, как имущий власть судить и разрешать, – в нем есть нечто нужное мне или нечто, оттеняющее ненужное для меня. Это – существо непостижимой сложности, вместилище бесконечного вихря мыслей; как бы я ни относился к нему, он является частью меня самого, живет где-то во мне, я о нем думаю, и тень души его лежит на моей душе. Завтра он весь исчезнет, весь, со всем, что скрыто в его голове, сердце, что я – мне кажется – умею читать в его красивых глазах. Когда он исчезнет – порвется одна из живых нитей, связующих меня с миром, останется воспоминание, но – оно целиком во мне, навсегда ограничено, неизменно. А живое, изменяющееся – уйдет…
Но это – мысли, а за ними лежит то невыразимое словом, что родит и питает их, что, властно понуждая всматриваться в явления жизни, от каждого из них требует ответа – зачем?