Том III. Роман и повести
- Автор: Сергей Баруздин
- Жанр: Детская проза / Подростковая литература / Военная проза / Советская детская литература / Авторские сборники, собрания сочинений
- Дата выхода: 1985
Читать книгу "Том III. Роман и повести"
И вот, казалось, пришло избавление. Пришло в начале января, как самый лучший новогодний подарок:
— Мы уезжаем на Родину! На переформировку!
Прощай, Венгрия! Прощай, склад! Прощайте, мои многочисленные обязанности! Наконец-то! Я хочу быть солдатом, самым обычным солдатом, который дежурит на постах и спит в казарме вместе со всеми. Я хочу вставать по «подъему» и ложиться с «отбоем». Я очень хочу повышать свою боевую и политическую подготовку…
Ночью перед отъездом я почувствовал озноб. Мне было холодно, и только нога моя, все та же левая нога, неприятно чесалась и горела. Нога побаливала и раньше, но такого, как сейчас, еще не было.
— Сходи в санчасть, — посоветовал мне Макака. — У тебя температура.
Идти в санчасть и вдруг загреметь в какой-нибудь госпиталь, остаться здесь, когда все уедут? Нет!
К вечеру мы закончили погрузку эшелона.
— Дорога дальняя, устраивайтесь поудобнее, — сказал старший лейтенант Буньков.
Мы двинулись. Через всю Венгрию, потом через Румынию на Яссы, оттуда на Киев. В Киеве меня чуть не сняли с эшелона. Макака проболтался Бунькову: «У него очень высокая температура. Горит весь, посмотрите».
В Брянске мы узнали свой окончательный маршрут: Дальний Восток — Курильские острова.
Я обрадовался: Дальний Восток! Там — Наташа!
Больше я ничего не помнил. Ни то, как эшелон двинулся из Брянска, ни то, как попал в Москву, на Стромынку, в «свой» Центральный эвакогоспиталь…
Мать приходила ко мне уже трижды. Она изменилась и, как мне казалось, постарела за эти годы. Линии лица острые, глаза потускнели. Сколько же ей сейчас лет? Я подсчитывал в уме: вычитал, складывал, опять вычитал. Получилось сорок. Действительно много.
В четвертый раз она пришла не одна. Познакомила:
— Вот Леонид Иваныч, мой сослуживец…
Я смотрел на высокого, седого мужчину и почти не слушал его слов и слов матери. Они говорили о чем-то, а я видел мокрый окоп, и красноармейца рядом, и деревушку впереди, и мальчонку на дороге — в ушанке и одной рубашке, а потом я бежал к нему… Нет, это не я бежал. Это бежал отец! Неужели мать забыла все это? Впрочем, почему забыла, когда она этого просто не видела… А в Лежайске я видел и Геннадия Васильевича, и Наташу, шедшую рядом с ним… И все равно она не стала мне от этого дальше. И она сама, любившая его, ни в чем не обидев памяти о нем, — любит, я верю в это, любит меня.
Что это? Неужели я просто несправедлив к ней, своей матери?
Леонид Иванович вышел из палаты первым. Прощаясь, извинился:
— Пойду покурю…
Мать осталась. Рассеянно осмотрела палату и моих соседей, спросила, уже в какой раз, что принести мне в четверг, потом сказала:
— Я вот посоветоваться хотела… Как тебе Леонид Иваныч?
Может быть, мне надо было найти какие-то более тонкие слова, чтобы не обидеть ее.
Но я, кажется, не нашел:
— Что ж, по-моему, он симпатичный. Женись!
— Не «женись», а, уж скорей, «выходи замуж», — поправила меня мать, покраснев.
— Ну замуж! Не все ли равно!
Она обрадовалась и стала нахваливать Леонида Ивановича:
— Он очень серьезный, положительный человек. И внимателен ко мне. И потом, все-таки я не буду одна. В моем возрасте…
Она заторопилась:
— Надо его обрадовать… Ведь он ждет…
Странно, но она ничего не спросила меня о Наташе. Принесла в прошлый раз адрес. Была у Ксении Павловны и, вероятно, говорила о чем-то с ней. А мне — ни слова.
— Так я пошла… Хорошо? — повторила мать.
— Подожди минутку, — вдруг сказал я. — Я хотел тебе тоже… В общем, я ведь тоже женился… И давно!
— Что ты говоришь? Как — женился?
— Да, да, еще на фронте. И у нас должен быть… В общем, у нас есть ребенок…
Я сам не понимал, что говорил. Я говорил то, о чем мог только думать и догадываться по прежним Наташиным письмам. Но вот уже почти три месяца их не было вообще.
— Как это можно? Тебе надо учиться, закончить образование! Это невозможно! Ты шутишь! Ты…
— Нет, я не шучу, мама, — упрямо повторил я. — Все будет хорошо! Поверь, будет хорошо! А ты женись, мама. Правда, женись…
— Я уже говорила тебе… Не «женись», а «выходи замуж», — поправила она и вдруг заплакала: — Я так рада, что ты не против… Я так хотела, чтоб ты…
Это был еще очень тяжелый год, даже в Москве. Город жил по карточкам. В госпитале нас кормили не лучше, чем в сорок третьем. И люди, окружавшие нас, — врачи, сестры, няни да и те родственники, что приходили в приемные дни и часы к нам, — жили трудно. В Москве не только на рынках, а и прямо на улицах — у магазинов, на перекрестках — крутились спекулянты. У них имелось все, чего не было в свободной продаже.
Нам, не работавшим, лежавшим целыми днями на своих койках, жилось еще более или менее сносно: от гарантированного завтрака до гарантированного обеда, а потом — до ужина, и вновь до завтрака.
Другим — хуже. Жизнь с ежедневными сложностями и заботами поглотила людей, и, естественно, они погрузились в нее без особых оглядок на то время, которое уже прошло, — военное.
Несколько дней Вера Михайловна ходила мрачная, и я не знал, как подступиться к ней, узнать, в чем дело.
— Всё ничего, ничего, — односложно отвечала она.
И вдруг невзначай раскрылась, когда я ненароком спросил ее о сыне:
— Плохо, плохо, не знаю, как и быть. Молоко у меня пропало совсем, а у Вовочки рахит. Врачи говорят: «Питание, питание». А какое тут питание — на восемьсот рублей? И мать у меня старуха, почти лежит… Замаялась…
Она чуть не плакала.
У меня были часы, и я предложил:
— Вера Михайловна, возьмите! Обменяйте или на деньги…
Сестра обиделась:
— Да разве я для этого… Как вам не стыдно…
И дулась на меня еще несколько дней.
В один из вечеров я решился:
— Братцы, если я в окно сигану как-нибудь на час-два, не выдадите? Понимаете ли, часы вот эти продать надо…
Соседи по палате обещали не выдавать. Единственно, что мне не совсем было ясно, в каком виде я могу показаться на улице. Если бы хоть лето, а то зима, и довольно холодная. В одном халате? Правда, у меня есть теплые носки. В них и тапочках не замерзнешь.
Впрочем, я уже не раз слышал о самых необыкновенных похождениях обитателей госпиталя. Некоторые удирали через проходную, договорившись, видимо, с дежурными. Был случай, когда кто-то спускался через окно второго этажа и потом, благополучно, незамеченный, возвращался обратно. Некоторые умудрялись попадать как-то на близлежащий Преображенский рынок, а другие — уходить на ночь по делам сугубо личным. Неужели мне не удастся? А что, если попросить мать принести мне лыжный костюм? Она сама говорила, что он сохранился. В конце концов можно объяснить ей, что мне разрешили понемножку гулять.
План мой удался. Мать, ничего не подозревая, принесла мне лыжный костюм, и в тот же вечер, после ужина (хорошо, что он кончается не поздно, в восемь вечера), я выскочил в окно.
— Не беспокойся… Если что, скажем: покурить пошел… Или — живот прихватило. Только недолго, смотри!..
Миновав злополучный переулок, где на меня бросали косые взгляды прохожие (видели небось, как я прыгнул на одну здоровую ногу из госпитального окна), я свернул направо, к Яузе. Мне повезло: на мосту разгуливали какие-то типы. Они повторяли почти беззвучно, не шевеля губами:
— Аблигации куплю! Куплю аблигации! Мерлушка есть! Дамочки, мерлушка! «Беломор»! «Беломор»!..
— Вот часы кому? Золотые! — подбежал я.
— Покажи, штамповка, кажись? — поинтересовался один из них.
— Швейцарские, — возразил я.
— Триста, беру.
— Нет, что вы!
— Давай свое! Сколь?
Я хотел сказать «пятьсот», но не решился:
— Хотел бы четыреста.
— Взял.
Он отсчитал мне четыре сотни и спрятал часы куда-то за пазуху.
— Еще что имеешь?
— Да нет, больше ничего.
— А костюмчик на кой тебе лях? Госпитальный ведь…
— Костюм мой. Почему — госпитальный?
— Не костюм, а ты госпитальный!
— Откуда вы знаете?
— Не первый раз ваши ребята бегают! — ухмыльнулся парень. — Имеем дело! Давай, сотню кину.
Это было заманчиво, но остаться в одном нижнем на таком морозе?
— Добежишь, рядом небось, — словно понял меня парень. — Скидывай!
Я колебался.
Парень смилостивился:
— Ну ладно, провожу. Так и быть. До госпиталя, а там скинешь. На каком этаже?
— На первом.
— Пустяки!
Мы бросились назад, к госпиталю… У окна я стянул куртку, штаны.
— Хватай! — сказал покупатель, сунув мне сотенную.
— Согревайся, согревайся, а то схватишь еще воспаление. Надо ж, и костюм продал! — Мои соседи по палате прикрыли за мной окно и загнали меня под одеяло. — Для чего же так деньги-то понадобились?
— Да так, — сказал я из-под одеяла. — Нужно…
— А мы вот о чем говорили без тебя, — сказал забинтованный старшина. — Разговор тут у тебя был с сестрой, с Верочкой. Так сложиться бы понемножку для нее? Может, выделишь что? Мы сложили две сотни. Как?
За окном шел снег и мела метель. И опять с утра до ночи слышались шаги. Так было долго-долго. Когда лежишь, время тянется удивительно медленно. Уже сняли бинты с лица старшины, и он теперь подолгу смотрел в осколок зеркала. Смотрел, молчал. У младшего сержанта еще повязка. Он глядел узкими прорезями на старшину и тоже молчал. Меня кололи. Кололи ежедневно два раза. Главная опасность, кажется, была позади.
— Еще месячишко, голубчик, и на стол. Резать! Резать! — говорил Гурий Михайлович.
Слова «резать» я не боялся. Резать — не отрезать. А вынуть осколки — пожалуйста. Тем более что сидели они у меня, по словам Веры Михайловны, на редкость удачно — в мякоти.
Когда лежишь, хорошо думается. О доме и о ребятах, которые сейчас, как мне кажется, плывут на большом красивом корабле из Владивостока на Курилы. Впрочем, сейчас зима, и они навряд ли куда-нибудь плывут. Скоро кончится короткий месяц февраль, а там…
Я думал о январях, февралях, мартах…
«Мальчик! А мальчик! Подожди!» Это было в январе. Сороковой год. Шесть лет назад. А потом тогда же, но в марте: «А я и не знала, что так кончаются войны…» И — «Ты повзрослел», когда мы шли по Петровке и когда уже была война, о которой мы не гадали, не ведали, какая она будет. Письма, письма, которых я ждал здесь, в этом госпитале: «Здравствуй!», «Здравствуй!» И вновь госпиталь не госпиталь, а фронтовой медсанбат, и вновь январь: «Ну, как ты? Как? С Новым годом тебя!» А потом еще кухонька, маленькая белая кухонька в какой-то польской деревне, и чай под утро, и ее разговор через запертую дверь с полковником, и под конец слова мне: «Подожди! Не надо ничего говорить! Хорошо?», «А что теперь будет, ты подумал?» — это уже Лигниц. А потом письма ее и записки с оказией: «Милый!» Сколько их было за эти шесть лет…
Сегодня я проснулся от ощущения чего-то необычно светлого, что меня ждет. Я закрыл глаза, будто хотел досмотреть хороший сон. Сон, сон, но ночью мне, кажется, ничего не снилось. А что же меня ждало сегодня и чему я радовался? Мои соседи перешептывались, но я не слышал их слов. Опять открыл глаза. Как светло и тепло! А окно почти полностью заморожено. Узоры. Замысловатые узоры. Лишь у нижней планки рамы просвет — там снег, снег, снег. Внизу батарея, и потому окно не замерзает. И опять скрип, скрип, скрип снега за окном. И обрывки чьих-то слов. Сейчас даже подумать дико, как я выпрыгивал неделю назад в это окно, как залезал потом обратно.