Роль насилия в истории
- Автор: Фридрих Энгельс
- Жанр: История / Политология
- Дата выхода: 1961
Читать книгу "Роль насилия в истории"
Париж капитулировал, он уплатил 200 миллионов контрибуции; форты были переданы пруссакам; гарнизон сложил оружие к ногам победителей и выдал свои полевые орудия; пушки парижского крепостного вала были сняты с лафетов; все средства сопротивления, принадлежавшие государству, были выданы одно за другим. Но подлинные защитники Парижа —национальная гвардия, вооружённый парижский народ — остались неприкосновенными; у них никто не посмел потребовать выдачи оружия — ни их ружей, ни их пушек[94]. И чтобы возвестить всему миру, что победоносная немецкая армия почтительно остановилась перед вооружённым народом Парижа, победители не вошли в Париж, а удовольствовались позволением занять на три дня Елисейские поля — общественный парк! — где они находились под охраной и надзором окружавших их со всех сторон сторожевых постов парижан! Ни один немецкий солдат не вступил в парижскую ратушу, ни один не прошёлся по бульварам, а те несколько человек, которых допустили в Лувр для осмотра сокровищ искусства, должны были просить на это разрешение — чтобы не нарушать условий капитуляции. Франция была разгромлена, Париж изнемогал от голода, но парижский народ завоевал себе своим славным прошлым
Эльзас был в основном завоёван Францией ещё в Тридцатилетнюю войну. Ришельё тем самым изменил надёжному принципу Генриха Ⅳ:
Ришельё опирался при этом на принцип естественной границы по Рейну, исторической границы древней Галлии. Это была глупость; но Германская империя, в состав которой входили области Лотарингии и Бельгии, где говорили по-французски, и даже Франш-Конте, не имела права упрекать Францию в захвате земель, где говорили по-немецки. И если Людовик ⅩⅣ в 1681 г. в мирное время захватил Страсбург с помощью франкофильской партии города[100], то не Пруссии приходить от этого в негодование, после того как она в 1796 г. учинила, хотя и без успеха, точно такое же насилие над вольным имперским городом Нюрнбергом, куда её во всяком случае не приглашала никакая прусская партия[101].
Лотарингия была в 1735 г. продана Австрией по Венскому мирному трактату Франции[102], а в 1766 г. окончательно перешла во владение французов. В течение веков она только номинально входила в Германскую империю, её герцоги были во всех отношениях французами и почти всегда находились в союзе с Францией.
В Вогезах вплоть до Французской революции существовало множество мелких сеньоров, которые по отношению к Германии вели себя как непосредственно подчинённые императору имперские чины, а по отношению к Франции признавали над собой её суверенитет; они извлекали выгоды из этого двойственного положения, и если Германская империя это терпела, вместо того чтобы привлечь владетельных князей к ответственности, то ей нечего было жаловаться, когда Франция, в силу своих суверенных прав, взяла под защиту жителей этих территорий против изгнанных князей.
В общем, эта немецкая территория до революции почти совсем не была офранцужена. Немецкий язык оставался там языком школы и официальных учреждений, по крайней мере в Эльзасе. Французское правительство покровительствовало немецким провинциям, которые после долголетних опустошительных войн теперь, с начала ⅩⅧ века, не видели больше врага на своей земле. Раздираемая вечными внутренними войнами, Германская империя действительно не могла возбуждать в эльзасцах желание вернуться обратно в материнское лоно; у них, по крайней мере, воцарились мир и спокойствие, было известно, как обстоят дела, и задававшие тон филистеры видели в этом неисповедимые пути господни. К тому же, они были не одиноки в своей судьбе: ведь жители Гольштейна также находились под чужеземным датским владычеством.
Но вот разразилась французская революция. То, чего Эльзас и Лотарингия не смели и надеяться получить от Германии, было им подарено Францией. Феодальные оковы были разбиты. Крепостной, обязанный барщиной крестьянин стал свободным человеком, во многих случаях свободным собственником своей усадьбы и поля. Господство патрициата и цеховые привилегии в городах исчезли. Дворян прогнали, а во владениях мелких князей и баронов крестьяне следовали примеру соседей, изгоняя владетельных особ, правительственные палаты и дворян, и объявляли себя свободными французскими гражданами. Нигде во Франции народ не присоединился к революции с большим энтузиазмом, чем в провинциях с говорящим по-немецки населением. Когда же Германская империя объявила войну революции, когда обнаружилось, что немцы не только продолжают покорно влачить собственные цепи, но дают ещё себя использовать для того, чтобы снова навязать французам старое рабство, а эльзасским крестьянам — только что прогнанных господ феодалов, тогда было покончено с принадлежностью эльзасцев и лотарингцев к немецкой нации, тогда они научились ненавидеть и презирать немцев, тогда в Страсбурге была сочинена, положена на музыку и впервые пропета эльзасцами «Марсельеза» и тогда немецкие французы, невзирая на язык и прошлое, на полях сотен сражений в борьбе за революцию слились в единый народ с исконными французами.
Разве великая революция не совершила такое же чудо с фламандцами Дюнкерка, с кельтами Бретании, с итальянцами Корсики? И когда мы жалуемся на то, что то же самое случилось с немцами, не забываем ли мы всю нашу историю, которая сделала это возможным? Неужели мы забыли, что весь левый берег Рейна, хотя он и принимал только пассивное участие в революции, был настроен в пользу французов, когда в 1814 г. туда снова вторглись немцы, и оставался таким до 1848 г., когда революция реабилитировала немцев в глазах населения рейнских областей? Неужели мы забыли, что восторженность Гейне по отношению к французам и даже его бонапартизм были только отголоском общего настроения народных масс на левом берегу Рейна?
Во время своего продвижения в 1814 г. союзники как раз в Эльзасе и немецкой Лотарингии встретили наиболее враждебное отношение, наиболее сильное сопротивление со стороны самого народа, так как здесь чувствовали опасность, что придётся опять стать немецкими гражданами. А между тем в то время в этих областях ещё говорили почти исключительно по-немецки. Когда же опасность отторжения от Франции миновала, когда аннексионистским вожделениям немецких шовинистов-романтиков был положен конец, тогда увидели необходимость более тесного слияния с Францией также и в отношении языка, и с этих пор началось такое же офранцужение школы, какое провели у себя, по собственной воле, и люксембуржцы. И всё-таки преобразовательный процесс протекал очень медленно; лишь нынешнее поколение буржуазии действительно офранцужено, между тем как крестьяне и рабочие говорят по-немецки. Положение приблизительно такое же, как в Люксембурге: литературный немецкий язык вытеснен французским, за исключением отчасти церковной кафедры, но народный немецкий диалект вышел из обихода только на языковой границе и в быту употребляется гораздо более, чем в большинстве местностей Германии.
Такова та страна, которую Бисмарк и прусские юнкеры, поддерживаемые неотделимым, по-видимому, от всех немецких начинаний возрождением шовинистической романтики, вознамерились вновь сделать немецкой. Намерение превратить Страсбург, родину «Марсельезы», в немецкий город было такой же нелепостью, как и желание офранцузить родину Гарибальди — Ниццу. Но в Ницце Луи-Наполеон соблюдал, по крайней мере, приличие, поставив вопрос об аннексии на голосование,— и манёвр ему удался. Не говоря уже о том, что пруссаки не без серьёзных оснований питают отвращение к подобным революционным методам,— ещё не было случая, чтобы где-нибудь народные массы захотели присоединения к Пруссии,— слишком хорошо было известно, что именно здесь население более единодушно привязано к Франции, чем сами исконные французы. И отторжение было произведено путём голого насилия. Это была своего рода месть за французскую революцию; был оторван один из кусков, сросшихся с Францией воедино именно благодаря революции.
С военной точки зрения аннексия Эльзас-Лотарингии преследовала, во всяком случае, определённую цель. Завладев Мецем и Страсбургом, Германия приобретает исключительно сильную линию обороны. Пока Бельгия и Швейцария сохраняют нейтралитет, французы могут начать массовое наступление только на узкой полосе между Мецем и Вогезами, и, к тому же, Кобленц, Мец, Страсбург и Майнц образуют самый сильный и самый крупный в мире четырёхугольник крепостей. Но и этот четырёхугольник, как и австрийский в Ломбардии[103], расположен наполовину в неприятельской стране и служит там цитаделью для того, чтобы держать в повиновении население. Более того: чтобы замкнуть четырёхугольник, нужно было выйти за пределы области распространения немецкого языка, нужно было аннексировать четверть миллиона исконных французов.
Крупная стратегическая выгода, следовательно,- единственный момент, который может оправдать аннексию. Но идёт ли этот выигрыш в какое бы то ни было сравнение с тем вредом, который ею причинён?
С крупным моральным ущербом, который нанесла себе молодая Германская империя, открыто и беззастенчиво провозгласив грубое насилие своим основным принципом, прусский юнкер не считается. Наоборот, непокорные, насильственно подавляемые подданные ему необходимы; они являются доказательством увеличения прусского могущества; да в сущности других у него никогда и не было. Но с чем он обязан был считаться — это с политическими последствиями аннексии. А они были совершенно ясны. Ещё до того как аннексия вступила в законную силу, Маркс громко, на весь мир возвестил о ней в воззвании Интернационала: