Когда дует северный ветер
Читать книгу "Когда дует северный ветер"
Когда дует северный ветер, старая гостиница «Сирена» наполняется негромким гулом и протяжным печальным воем, похожим на шёпот банши. В дюйме от пола плавают юркие рыбки сквозняка и покусывают за лодыжки неосторожных постояльцев, на поверхности напитков появляется еле заметная рябь, словно им тоже холодно, им всем — от ледяного мартини, до вкрадчивого грога и обжигающе-горячего чая, который всегда подают вместе с небольшой корзинкой, наполненной овсяным печеньем.
В лобби покачиваются лампы, и от этого кажется, что «Сирена» — медлительный и упрямый ковчег, плывущий по волнам сурового моря, седого и плотного, как горько-солёное желе. В такую погоду хорошо закутаться в огромную шаль с цветами и попугаями, надеть тёмно-серые шерстяные гетры выше колена, заказать себе кофе с коньяком и ни за что не смотреться в зеркала. Я так и делаю, болтая ногой и ловя на себя завистливые взгляды усатых, как моржи, мужчин в вязаных жилетах. На морском побережье такой мужчина-морж — царь и бог, он ловит рыбу, чинит сети и ловкими, ритмичными движениями навязывает свою волю строптивой древесине лиственницы, а вечера коротает за нардами и шашками, собравшись с такими же моржами на давно облюбованные лежбища в пабах, корчмах и гостиницах. Но одного эти моржи точно не могут — закутаться с ног до головы в цветастый шерстяной платок, когда дует северный ветер. Они слишком боятся выглядеть смешными, поэтому им остаётся только завидовать и надеяться на свою толстую, дублёную морем шкуру.
Первый хозяин «Сирены» здорово провинился перед отелем, назвав его морским именем и поставив на высокую скалу, куда даже брызги не долетают. А ещё хозяин не дал ему голоса — ни дверных колокольчиков, ни пианино в просторном холле, ни переклички дворовых собак перед высокими, до потолка, дверями, — поэтому гостиница сама придумала себе звук: тихий стон оконных рам и скрип половиц, вечную немузыкальную жалобу на жестокую судьбу вдали от океанских волн. Но магия в этом звуке сохранилась, поэтому, когда с севера прилетают тревожные и хлёсткие порывы ветра, в двери гостиницы стучатся особенные посетители — на зов «Сирены» откликаются Одиссеи и Улиссы, заблудшие души, поссорившиеся с морем.
Сейчас ноябрь, колдовской месяц скорпиона, поэтому я жду даров ветра с особенным волнением. И когда холл быстрым шагом пересекает незнакомец в чёрном пальто, моё внимание увязывается за ним, словно голодный щенок, и тянется, будто липкая паутина. Он сразу привлекает взгляд, как неисправная ртутная лампа в ряду сияющих ровным холодным светом. Он мерцает: то вспыхивает улыбкой и энергичным рукопожатием, то внезапно гаснет, замыкаясь в себе, закрывая глаза изнутри. Где-то внутри у него разладился контакт, и теперь свет бьётся пойманным мотыльком, зажигаясь, жужжа и снова возвращаясь в розоватую темноту, уставшую от усилий. Незнакомец отворачивается от стойки ресепшена, ловит мой взгляд и понимает его неправильно. Я уже знаю, что он не тот, кого я жду, а незнакомец ещё думает, что я жду любого.
Я обеими руками поднимаю чашку с кофе и заслоняюсь ей до самых глаз, которые слегка пощипывает ароматная коньячная дымка. Может, он сумеет прочитать этот намёк? Но нет, я едва успеваю допить до гадального остатка, когда слышу негромкое шуршание и чувствую на лице покалывание холодного воздуха.
— Хорошее место. Настоящий наблюдательный пункт, — говорит он, присаживаясь рядом и разматывая шарф.
У рубашки незнакомца высокий воротник, стянутый узкой полоской галстука. Старомодный костюм-тройка застёгнут на все пуговицы. Но без шарфа обнажается узкая полоска незащищённой шеи, и я зябко повожу плечами:
— Зря вы так.
Он усмехается и опять всё путает:
— Скажете, вы не любите наблюдать за людьми?
Лицо у него бледное и тонкое, будто дорогая маска из рисовой бумаги. В уголках глаз — мелкие морщины, как от смеха, в уголках рта — ещё мельче, будто от плача. Голос твёрдый и хрупкий, как закалённая черепица. Такого человека не поцарапать и не изменить, не переплавить и не отшлифовать. Зато разбить на мелкие кусочки — проще простого. Это он ещё не улыбается. Держу пари, улыбка у него будто ножом по стеклу: солнечная, радостная улыбка под холодными, колючими глазами. За такое сочетание прощают всё или ненавидят, но чаще всего — боятся.
— Люблю, — отвечаю я и кладу руку на корешок книги. Жаль, что в улиссовы дни нельзя вязать и писать стихи: ткать видимое из невидимого — удел Пенелопы, мне же остаётся другое — рассказывать сказки, навевать сны, превращать в зверей. Или читать, если разговор совсем не задался. Когда я встречу правильного незнакомца, то на радостях свяжу тёплый плед длиной с французское побережье. — Я про шарф.
Он неожиданно смущается и опускает взгляд. Загибает уголки салфетки, делает из неё бумажный кораблик с трубами, мельтешит длинными пальцами с бесцветными, едва не перламутровыми ногтями. А потом аккуратно оправляет манжеты рубашки, снимает пиджак и медленно вешает его на спинку, словно бросая вызов.
— И что вы можете сказать обо мне? — откидывается на спинку стула, кладёт руки на подлокотники и нетерпеливо барабанит пальцами.
Я могла бы сказать, что люди, приезжающие в курортные города не в сезон, — особая порода. У каждого из них свой секрет. Они заезжают в полупустые гостиницы и ходят по полупустым городам, прислушиваются к дробным каплям дождя и надрывному рёву брошенного, покинутого моря, рыдающего, как оставленная любовница. Такие люди находят особую прелесть в том, чтобы видеть, как глянцевое, самодовольное величие приморских красавиц-городов становится растрёпанным, заискивающим одиночеством наркоманки, оставленной без дозы.
Но я вспомнила про пиджак и отвечаю другое:
— Вы хотите со мной переспать.
Он кривит губы, а потом слегка усмехается одним уголком:
— Я? Разве? То есть я похож на человека, спящего с теми, кто годится ему в дочери?
— А у вас есть дочь?
Волосы у него чёрные, но я отчего-то знаю, что на самом деле они светлые, как выбеленный морем плавник. Сделай брюнета блондином — и он будет выглядеть аляповато, словно дешёвая лубочная картинка, раскрашенная усердным маляром в слишком яркие, вульгарные цвета. Но его лицо, тонкое и бликующее, неуловимое, теряется на фоне угольно-чёрных волос — так эскиз, выполненный карандашом, становится блеклым и незаметным в гостиной, заставленной тяжёлой барочной мебелью.
— Нет, — он, наконец, улыбается. Но не той сокрушительной улыбкой, которую я ему напророчила, а короткой и хищной, защищающейся. Говорит, будто кусает: — Только сын.
— Это плохо. Нет смысла заводить роман с мужчиной старше себя, если у него нет дочери. Он не умеет быть нежным, прощать капризы и разрешать любые глупости. Ему не бывает стыдно, и он не хочет чувствовать себе насильно соблазнённым.
Я говорю ему ровно то, что думаю. Это последняя возможность отпугнуть. Хотя такие, как он, боятся другого: слабости, жалости и доброты. Пожелай я избавиться от него всерьёз, мне бы следовало дать ему пару советов о здоровье, сочувственно поглядеть в глаза и потребовать закутаться в шарф немедленно.
Он коротко смеётся и затихает, оставив на губах улыбку. Ту самую. И моё сердце невольно замирает, хотя он совсем не тот, кого я жду.
— Неужели вам это нравится, дорогая… простите, а как вас зовут?
— Луна Скамандер.
— Вы шведка?
Он смотрит на меня с фальшивым ломким интересом, и я понимаю, что такого не запугаешь: он готов выслушать любую чушь, пропустить её мимо ушей и пустить по воде, как этот бумажный кораблик передо мной, безнадёжно застрявший в торосах из бугристого, занозистого овсяного печенья. До того момента, пока мы не окажемся в одной постели, этот незнакомец с холодными глазами готов болтать о чём угодно, как беспечно насвистывающий охотник, постепенно, по спирали приближающийся к залёгшему под кустом кролику.
— Нет, это фамилия мужа.
— Так вы замужем?
Круги всё уже. Но пока кролик сидит в траве, он может говорить охотнику любую чушь.
— Женщина, ужинающая в лобби гостиницы и разговаривающая с мужчиной о других мужчинах, всегда не замужем. Даже если на ней чужая фамилия и обручальное кольцо. Но кольца у меня нет.
— А у меня есть кольцо, — он кладёт на скатерть левую руку, будто клянётся силами тьмы. Широкая полоска металла на безымянном пальце кажется тусклой и потёртой, как метки, которыми кольцуют птиц, — но нет чужой фамилии. Меня зовут Шарль Смит.
Смит. Так с размаха влетаешь в зеркало, думая, что это дверной проём в соседнюю комнату. Не может человек, снимающий шарф и пиджак в промозглый ноябрьский день, быть Смитом. Он не создан быть незаметным, даже теперь, когда его лампа не светит, а болезненно мерцает.
— Вы преступник?
На секунду его глаза становятся жестокими и печальными. Потом он изображает удивление, которого нет, заставляет тёмные брови над светлыми глазами выгнуться полукруглыми скобками:
— С чего вы решили?
— Когда-то я знала человека, которого звали Персифаль. Он однажды сказал мне, что имя человеку всегда слегка не в пору, как костюм из магазина. Но если оно сидит, как влитое, или наоборот — висит бесформенным мешком, то имя обязательно фальшивое. Вам этот мешок совсем не идёт.
Он опускает голову и тихо смеётся. Смех у него сухой, как снег в сильный мороз, когда даже снежок не слепишь — рассыпается. У моря такой погоды не бывает, здесь всё сентиментально и податливо, и чувства становятся мягкими и влажными, как крылья бабочки, только что вылупившейся из кокона. Но смех «Шарля» просушен до костей, сублимирован до сухожилий. Даже не снег — толчёное стекло. И в глазах у него — тоже стекло, будто у набитого опилками чучела.
— Наблюдательная маленькая ведьма, — отвечает и не отвечает он на мой вопрос. — Так всё-таки: неужели вам нравятся виноватые мужчины?
— Для женщины нет ничего заветнее слов «что же ты со мной делаешь?» Чтобы услышать их, она готова пойти на всё.
Пауза звенит в ушах. Слишком много правды оглушает, я поднырнула под волну, затаила дыханье и смотрю на серебристую дорожку секунд, бегущую куда-то вверх, к свету. Время замедляется, и можно разглядеть каждое движение. Вот мой собеседник хочет соврать, ртутная лампа внутри него вспыхивает и озаряет черты холодным светом фальшивого оживления. Но вместо ледяных сиклей лжи, серебряников из девятого круга ада, готовых вывалиться у него из-под языка, он почему-то замирает на полузвуке и только тихо кивает:
— Вы правы.
Ему не надо продолжать фразу, чтобы я поняла, отсчитывая по числу слогов в повисшей паузе: «Я вам этого никогда не скажу». Он небрежным жестом подзывает официанта и просит счёт. Что-то в одно мгновение заставило его отступиться, и мне почти жаль этого несостоявшегося романа, этой неразгаданной загадки — ведь мне нечем платить за чужие тайны, кроме секса.
Если бы он был другим, я могла бы просто «забыть» на сиденье свою книгу, и он вернул бы её сегодня вечером, поговорил со мной об авторе, сказал что-нибудь про вид из окна. Потом поцеловал меня и сделал вид, что удивился, когда я расстегнула бы первую пуговицу у него на рубашке… или на брюках — смотря по ситуации.