Бобо

Линор Горалик
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: И всюду наши флаги.     И ты, сердце мое, — флажок: трепещешь. Я не спал, и у меня не подействовал кишечник. Аслан пришел еще затемно, трогал ненавистными, похожими на стручки кэроба пальцами, слушал: тахикардия, борборигмус максимус, учащенное сглатывание; впрочем, все это объясняется просто-напросто моим душевным состоянием, я здоров, совершенно здоров. Этот раб троакара все записал в свою мерзкую тетрадь; знаю, пишет он туда только ради того, чтобы в случае неудачи заранее заготовить себе оправдания. Вот он вышагивает слева от меня, надменный стручок, — в белом костюме и красном пальто, только фески ему, дураку, не хватает, — и я отлично знаю, что лежит у него, подлеца, в саквояже, среди таблеток и настоек. Не дождется, нет, не дождется, я здоров, совершенно здоров и думать о его поганом саквояже вовсе не намерен. Отец мой уже лежал, помню, в лежку, и боли у него в паху были такие, что хоботом разбил он мраморную мозаику на полу султанского слоновника, а все же он ни разу не дал подлецу Аслану к себе приблизиться; ах, железного, железного склада были мои отец и матушка, и боевые раны их всю жизнь были мне, балованной султанской игрушке, непреходящим укором, — но теперь!..  

Книга добавлена:
21-06-2023, 13:22
0
368
60
Бобо

Читать книгу "Бобо"



И с этими словами он пошел прочь — длинный, худой, лохматый, задевая молодую траву влажным подолом рясы. Толгат же обошел меня, осмотрел внимательно, не кровит ли у меня из-под какого пластыря или из-под какой повязки, заметил оставленный Асланом пустой стеклянный пузырек и бережно прибрал его в свою котомочку. Затем постелился, как мог, прямо у меня под животом для пущего тепла и залез, одетый, прямо в куртке, в спальный мешок. Я тоже, как сумел, прижался к нему животом, но долго чувствовал, что он не спит. Не спал и я. «Господи, — думалось мне в тоске и тревоге, — Господи, Господи, Господи!», а что «Господи!» — я и понять не мог. И когда утром, на рассвете, выходили мы из Коломны в сторону Бронниц и увидел я, как заделывают стеклом витрину разоренного мною магазина и растягивают над той витриною большую красно-зеленую тряпку, на которой нарисован радостный слон, поедающий торт, и написано огромными буквами: «Царское качество!!!», я снова подумал в тоске: «Господи!» — и снова не нашел слов, какими надо было бы продолжить.

Глава 15. Москва

— Но вот что повидаться ни с кем нельзя — это жопа, конечно, — сказал Зорин с набитым ртом. — Ух-x-x-x.

— Отчего мы в лесу и ночуем, — сказал Кузьма, отхлебывая чай из бумажного стаканчика и морщась. — Я не дурак. К показу придем и с показа прямо уйдем.

— И опять ночевать в лесу будем? — с тоской спросил Мозельский.

— Почему в лесу, — сказал Кузьма.— В Балашихе ночевать будем. Я добрый.

Мозельский пробормотал что-то, на что Кузьма предпочел не обратить внимания. Сашенька осторожно ткнул Мозельского локтем в бок, поворошил палкой угли в костре, нашел еще картошечку, наколол ее сучком, предложил вежливо всем по очереди и, получив отказ, принялся аккуратно чистить.

— У меня с ней знаете как было? — сказал Зорин. — Я ее первый раз увидел — сердце зашлось. Пять утра, я с поезда сошел, из орла своего плацкартой ехал, денег не было ни копейки. Стою, смотрю и понимаю: все, это на всю жизнь. Говорю себе: дыши, дыши, это важней, чем первый поцелуй. Поцелуй, там, обжимашки, то, се — это все может слюбиться-разлюбиться, поболеть и закончиться. А это, Зорин, навсегда любовь: любить она тебя будет, мучить она тебя будет, обнимать будет, отталкивать будет — все неважно; она твоя навеки, а ты ее. Забудешь ее — сердце твое разорвется.

— И правая рука отсохнет, — кивнув, добавил Кузьма.

— Почему отсохнет? — удивился Зорин.

— Так, к слову пришлось; неважно, — махнул свободной рукой Кузьма.

— Ну тебя, — сказал Зорин беззлобно. — У меня про нее стих есть. Хотите, прочту?

— Как не хотеть, — сказал Сашенька. Зорин зажмурился.

Она, красавица, лежит передо мною,

А я, робея, перед нею замираю,

И пахнет ладаном, асфальтом и весною,

И мы — влюбленные, распахнутые маю.

Она прекрасна от Зарядья до Арбата,

Она сильна — но так нуждается в защите.

Я стану рыцарем в волшебных книжных латах,

Чтобы примкнуть к ее великой вечной свите.

И если черный день настанет — знайте, братья,

Я буду биться за нее, я насмерть встану

И только мертвым упаду в ее объятья,

И только так ее любви достойным стану.

Мозельский беззвучно захлопал. Сашенька протянул руку и сжал Зорину плечо. Зорин смущенно покивал и уставился в костер.

— Такое и я могу, — сказал откуда-то из темноты грубый мерин Гошка. — «она прекрасна от Зарядья до Арбата, но у поэта что-то писька маловата».

Яблочко неприлично и заливисто заржал. Я не выдержал и улыбнулся — пожалуй, первый раз с тех пор, как выдвинулись мы из Коломны. Маленький разговор Квадратова с Толгатом, маленькая история Квадратова не покидали меня. Даже верь я, дурак такой, в волшебную тетрадь Кузьмы, о чем стыдно мне теперь было вспомнить, — что бы мог Кузьма записать туда, услышь он этот разговор? Что бы он об этом разговоре мог рассказать Ему? И что бы он бесконечной волею Своей мог исправить? Того ли найти, кто рисунки завучу на стол положил, да сказать: «Не клади завучу на стол те рисунки, завуч — дурак, не надо этого делать?» Или завуча, дурака и остолопа, за шкирку взять да сказать: «Дел у тебя в школе больше нет? Все у тебя ладно, все учатся на пятерки, хулиганы у тебя маленьких не бьют, пятерочники у тебя носа не задирают? Что ты устроил с рисунками этими, за что судьбы переломал?» И завуч тот возьми да и скажи: «Да мне до тех рисунков разве дело есть и мало ли, действительно, у меня хлопот! А только мне же и скажут: завуч, что за рисунки у тебя по школе ходят, куда ты смотришь? И если я строгости не сделаю да судеб не переломаю, от моей собственной судьбы останутся ножки да рожки…» Что ж, пойдем дальше; не с завуча Тебе тогда надо спрос иметь, а с кого? С родительского комитета, который добился, чтобы бедного учителя в суд забрали. Соберешь Ты пред Cвои светлы очи тот комитет, стукнешь кулаком Своим бесценным столу, а они тебе: «Да ведь мы что! Страшно нам! Детям-то к этому учителю еще ходить на уроки и ходить, сегодня он это сказал, а завтра еще что скажет, а дети наши возьмут да и повторят где не надо, и что с ними дальше сделается? Страшно нам, Ваше Величество, не понимаем мы, как еще быть, если не так быть!..» Хорошо, Ты скажешь, бог с вами, идиотами, да где же тот судья, который учителя не пожурил да отпустил, не штраф на него наложил за неуважение к приближенным до моей особы фигурам, а прямо-таки арестовал и в СИЗо посадил? Где этот гамадрил и почему он такой произвол вершит? А вот он, этот гамадрил, — стоит перед Тобою, весь трясется и бормочет, заикаясь: «Так ведь я, Ваше Величество, не знаю, как еще поступить; отпущу я его — моя же голова с плеч, мне же и скажут, что я преступникам, оскорбляющим приближенных ваших, потакаю; нет, в нашем деле перебдеть надо, запугать надо, чтобы неповадно было другому такому учителю подобные шуточки шутить, а то, глядишь, и до оскорбления лично Вашего Величества дойдет, не приведи Господь…» Передернешься Ты, подумаешь: «Да за какую барышню кисейную держат они меня!» — а потом спросишь в отчаянии: «Ну хорошо, а церковники-то, церковники — с ними что? Почему же они прекрасного человека, тихого священника, в такое положение ставят, что, если бы это не был грех великий, он бы, может, и руки на себя наложил?!» А церковники тебе: «Так, отец ты наш земной, страшно! А ну как скажут нам, что мы не постарались, в важное дело не вмешались, не помогли осудить такого преступника лютого? Да и показать надо, как мы твои интересы блюдем, ни одной минуточки не спим, а то вдруг сомнения какие возникнут… Страшно!» И тут Ты не выдержишь и как воскричишь: «Мать вашу! Да почему же вам всем так страшно и кого же это так страшно вам, и кто же это так сделал, что вы все в бесконечном страхе живете и пикнуть не смеете?!..» И вот когда я доходил в своих рассуждениях до этого момента, я словно натыкался на какую-то глухую серую стену — вернее, нет, не глухую, а того хуже: вязкую, вязкую, липкую серую стену, через которую страшным усилием мог бы я пройти, но так тошно и страшно и противно было мне, что не мог я этого усилия сделать, и оттого становилось мне еще тошнее и противнее. Все казалось мне бессмысленным; даже конец моего путешествия и цель его больше не рисовались мне в тех ярких, пульсирующих красках, что прежде: стали они похожи на раскрашенный детский рисунок, который в любой момент мог порваться на ветру, и у меня не получалось этим бледным рисунком подбодрить себя. Я с трудом ел, а просыпался с еще бóльшим трудом и начинал идти вперед все еще спящим, натыкаясь на деревья или случайно сворачивая в кювет на шоссе, так что приходилось теперь Толгату безжалостно драть мне уши с утра до ночи.

Одна радость была у меня: ступни мои постепенно дубели. Специально наступал я то на камни, то на шишки, то на какие корни деревьев поузловатее, а то и на такие шипастые штуки, которые кладут иногда поперек дороги, чтобы машинам неповадно было ехать не в ту сторону, в какую следует: почти ничего я ногами больше не чувствовал. Я приподнимал порою то одну ногу, то другую, чтобы разглядеть мои новые стопы: были они черные как смоль, плоские, как асфальт, и жесткие, как подошвы сапог — тех самых проклятых сапог, которые ждали меня теперь здесь, в Москве, и которые, кажется, больше не нужны мне были вовсе. Я смотрел на свои ноги с чувством победы и тяжести: мне казалось, то же самое, что произошло с моими ногами, произошло и с бедной душою моею; где теперь тот нежный, тот трепетный Бобо, что замирал от вида русских флагов на пристани города Стамбула и чьи ноги до крови были натерты уже в первый день нашего долгого, нашего горького путешествия? О, если бы я мог хоть на секунду одну стать им, хоть на секунду почувствовать тот прилив сил и восторга, которыми был он переполнен… Что бы сказал я ему — ему, маленькому щенку, собиравшемуся, трепеща, в долгий путь два с лишним месяца назад? А не сказал бы я ему ни слова; иначе в ужасе бежал бы он, и ни уговоры Кузьмы, ни нежный взгляд Толгата, ни угрозы Аслана с его шприцами, ни твердые окрики Зорина не заставили бы его и шага вперед сделать, знай он, сколько душевных мук выпадет на его долю… Нет, нет, нельзя мне было об этом думать; я отошел от костра в темноту, чтобы по глазам моим никто не догадался, что творится во мне, и тут же столкнулся в темноте с Квадратовым, ходившим, видимо, облегчиться. Отойдя от первого испуга, Квадратов ласково погладил меня по хоботу.

— Что, — сказал он, — что, великий зверь, грустно тебе? Ничего, вот войдем в Москву, устроят тебе представление, и ты, может, развеселишься; подожди, постой тут, дам тебе картошки, — и пошел к костру, и действительно вернулся ко мне с теплой картофелиной, и снова погладил меня, и вернулся назад.

Я стоял во тьме, катая картофелину во рту, и сердце мое плакало от жалости к себе и к ним ко всем, и понял я, что нет, не похожа душа моя вовсе на подошвы ног моих, а просто измучена донельзя и мытарствам ее конца не видно: далек город Оренбург, а сейчас Москву пережить надо. И явилась мне фраза: «Господи, Господи, почему ты не оставишь меня?!» — и испугался я очень сильно и побежал назад к костру, к своим людям.

Под самое утро приснилось мне невероятное: что стоим мы с бедным моим Муратом возле золоченой высоченной двери женской половины султанского дворца и Мурат мой раз за разом разбегается и боком бьется в эту самую дверь, словно пытается выломать ее, и глухие удары разносятся по всему дворцовому парку, и вот-вот прибежит охрана и схватит нас. «Послушай, — говорю я ему в ужасе, — что ты делаешь и зачем тебе это?» «Я для тебя стараюсь, дурак, — отвечает он с укоризною, — там Катерина, они прячут ее от тебя, я же для тебя стараюсь». Ноги мои в тот же момент делаются ватными; я понимаю, что надо и мне немедленно разбежаться и начать выламывать эту чертову дверь и освободить мою Катерину, но как я могу так поступить, если мне необходимо сейчас же в Москву идти? «Подожди, — говорю я Мурату, обливаясь потом от стыда, — подожди, остановись…» «Что ты, — говорит маленький мой Мурат, — что ты, нельзя, надо спешить, ей не место там, она тебя любит, ты должен ее из этой клетки золотой освободить и бежать с ней хоть на край света, она задыхается там, чего же ты ждешь?!» И я понимаю, что он прав, прав, но как же я должен поступить? Я не могу бежать с Катериной, я должен в Москву идти долг свой перед Россией выполнять! «Подожди, — говорю я, — остановись: я не могу сейчас, мне надо идти, я только дойду до Оренбурга и там Его испрошу, чтобы Катерину освободили, подожди, пусть она еще немного потерпит…» «Ты не можешь — так я могу», — запыхавшись, отвечает мне Мурат и снова разбегается и снова — бум! — глухо бьется в резную золоченую дверь… Проснулся я в холодном поту и тут же снова услышал: бум! И еще, и еще: бум! бум! бум!.. С трудом повернул я словно бы ватой набитую голову и увидел, что Кузьма, подвесив на дерево свой лучший синий костюм, выколачивает его ладонью — бум! бум! бум!.. Недалеко от него сидел, поджав под себя ноги, Зорин и зашивал дырку на бушлате. Сашенька прихорашивался и смазывал чем-то волосы перед карманным зеркальцем, а Квадратов, как мог, чистил низ своей заляпанной грязью рясы. Один Толгат занят был не собою: большой тяжелой щеткой он то тер, то выколачивал мою красно-сине-белую попону. Тогда понял я наконец, что такое Москва, и искорка азарта мелькнула во мне.


Скачать книгу "Бобо" - Линор Горалик бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Внимание