Зима в Лиссабоне

Антонио Молина
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: «Зима в Лиссабоне» — один из самых известных романов Антонио Муньоса Молины, признанного классика современной испанской литературы.

Книга добавлена:
25-08-2023, 11:36
0
182
42
Зима в Лиссабоне

Читать книгу "Зима в Лиссабоне"



Глава I

Прошло почти два года со времени нашей последней встречи с Сантьяго Биральбо, но, встретившись вновь — глубокой ночью за стойкой бара «Метрополитано», — мы поприветствовали друг друга так буднично, словно только накануне выпивали вместе, и не в Мадриде, а в Сан-Себастьяне, в баре Флоро Блума, где Биральбо играл долгое время.

Теперь он играл в «Метрополитано», вместе с чернокожим контрабасистом и очень нервным молоденьким французом-ударником по имени Баби, во внешности которого сквозило что-то скандинавское. Группа называлась «Джакомо Долфин трио»; тогда я еще не знал, что Биральбо сменил имя и Джакомо Долфин — не звучный сценический псевдоним пианиста, а то, что значится теперь в его паспорте. Еще не видя Биральбо, я почти узнал его по манере игры. Он играл так, словно не прилагал к этому ни малейшего усилия, будто звучавшая музыка не имела к нему никакого отношения. Я сидел за стойкой, спиной к музыкантам, и при звуках песни, которую тихонько нашептывало фортепиано и название которой я позабыл, меня охватило некое предчувствие — возможно, то смутное ощущение прошлого, которое иногда чудится мне в музыке. Я обернулся, в то мгновение еще не осознавая, что ко мне постепенно возвращается воспоминание о далекой ночи в «Леди Бёрд», в Сан-Себастьяне, где я так давно не бывал. Голос фортепиано почти утонул в звуках контрабаса и ударных, и тогда, невольно окинув взглядом едва различимые сквозь дым лица публики и музыкантов, я увидел профиль Биральбо — он играл с сигаретой во рту, полуприкрыв глаза.

Я узнал Биральбо сразу, но не скажу, что он не изменился. Пожалуй, изменился, но самым предсказуемым образом. На нем была темная рубашка и черный галстук; время добавило его узкому лицу сдержанного достоинства. Позже я понял, что всегда чувствовал в нем это неизменное качество, присущее тем, кто — осознанно или нет — живет, повинуясь судьбе, предначертанной, быть может, еще в ранней юности. После тридцати, когда другие уже ковыляют к упадку, куда менее достойному, чем старость, такие люди все глубже укореняются в своей странной юности, болезненной и вместе с тем сдержанной, в своего рода спокойной и недоверчивой смелости. Иное выражение глаз — вот самая бесспорная перемена, которую я заметил в Биральбо той ночью. Этот твердый взгляд, в котором чувствовалось то ли безразличие, то ли ирония, принадлежал как будто умудренному знаниями подростку. И я понял, что именно поэтому выдерживать этот взгляд настолько трудно.

Чуть больше получаса я потягивал холодное темное пиво и наблюдал за Биральбо. Он играл, не склоняясь над клавишами, а, скорее, наоборот — запрокидывая голову, чтобы сигаретный дым не попадал в глаза. Играл, поглядывая на публику и делая быстрые знаки другим музыкантам; его руки двигались со скоростью, казалось исключавшей всякую преднамеренность и технику, будто повинуясь слепому случаю, по воле которого через мгновение в наполненном звуками воздухе сама собой, подобно синим завиткам сигаретного дыма, возникала мелодия.

Во всяком случае, казалось, что музыка не требует от Биральбо ни внимания, ни напряжения мысли. Я заметил, что он следит глазами за обслуживающей столики светловолосой официанткой в форменном фартучке и иногда они обмениваются улыбками. Он сделал ей знак, и вскоре официантка поставила стакан виски ему на фортепиано. Манера игры Биральбо тоже изменилась за прошедшие годы. Я мало понимаю в музыке и никогда особенно не интересовался ею, но, слушая его тогда, в «Леди Бёрд», я с некоторым облегчением почувствовал, что музыка вполне может быть ясной, может рассказывать истории. Теперь, в «Метрополитано», мне смутно показалось, что Биральбо играет лучше, чем два года назад, но, понаблюдав за ним пару минут, я отвлекся от музыки, заинтересовавшись мельчайшими изменениями жестов: например, он стал играть с прямой спиной, а не припадая к клавиатуре, как раньше; иногда работал одной левой рукой, отрывая правую, чтобы взять стакан или положить сигарету в пепельницу. Изменилась и его улыбка — другая, не та, которую он то и дело бросал светловолосой официантке. Он улыбался контрабасисту, а может, и самому себе с внезапно счастливым и отрешенным выражением — так, наверное, может улыбаться слепой, уверенный, что никто не поймет и не разделит его радости. Глядя на контрабасиста, я подумал, что такая улыбка — вызывающая и гордая — чаще бывает у негров[2]. От избытка одиночества и холодного пива на меня стали накатывать озарения: мне вдруг пришло в голову, что этот похожий на скандинава ударник, погруженный в себя и будто непричастный к происходящему, — человек другой породы, а между Биральбо и контрабасистом существует своего рода расовая связь.

Закончив играть, они не задержались, чтобы поблагодарить публику за аплодисменты. Ударник на секунду застыл с растерянным видом, какой бывает, когда войдешь в слишком ярко освещенную комнату, а Биральбо с контрабасистом быстро спустились со сцены, переговариваясь по-английски и улыбаясь друг другу с очевидным облегчением, как люди, по гудку закончившие долгую и малоосмысленную работу. Кивнув нескольким знакомым, Биральбо направился прямо ко мне, хотя во время игры ни единым взглядом не выдал, что заметил меня. Быть может, он знал, что я здесь, еще до того, как я увидел его, и, наверное, изучал меня, всматриваясь в мои движения так же долго, как я — в его, и точнее, чем я, угадывая отметины времени. Мне вспомнилось, что в Сан-Себастьяне — мне не раз приходилось видеть, как он бродит по городу в одиночестве, — Биральбо всегда двигался, будто убегая от кого-то. Нечто схожее слышалось тогда и в его игре. Теперь же, глядя, как он идет ко мне, лавируя между посетителями «Метрополитано», я подумал, что он сделался медлительнее и ловчее, будто обрел прочное положение в пространстве. Мы поздоровались сдержанно, как всегда. Наша дружба, пунктиром соединявшая ночи, была основана скорее на совпадении алкогольных пристрастий — пиво, белое вино, английский джин, виски, — чем на душевных излияниях: такого мы никогда — или почти никогда — не допускали. Мы оба почти не пьянели и недоверчиво относились к преувеличенной восторженности и мнимой дружбе, которые приносят с собой ночь и спиртное. Только однажды, уже на рассвете, выпив четыре стакана сухого мартини и потеряв осмотрительность, Биральбо заговорил со мной о своей любви к девушке, с которой я был почти незнаком, к Лукреции, и об их совместном путешествии, из которого он тогда только вернулся. В ту ночь мы оба перебрали. Проснувшись на следующий день, похмелья я не чувствовал, а был все еще пьян и из рассказов Биральбо ничего вспомнить не мог. В памяти у меня осталось только название города, где должно было закончиться то путешествие, так неожиданно начавшееся и прервавшееся, — Лиссабон.

Мы не стали засыпать друг друга вопросами и подробно рассказывать о своей жизни в Мадриде. К нам подошла светловолосая официантка. От ее черной с белым формы слегка пахло крахмалом, от волос — шампунем. Меня всегда восхищали в женщинах такие бесхитростные запахи. Биральбо, шутя и поглаживая ее по руке, заказал виски, а я спросил еще пива. Потом мы заговорили о Сан-Себастьяне, и прошлое бесцеремонным гостем вмешалось в нашу беседу.

— Помнишь Флоро Блума? — спросил Биральбо. — Ему пришлось закрыть «Леди Бёрд». Он вернулся к себе в деревню, женился на девушке, за которой ухаживал в пятнадцать лет, и получил в наследство отцовскую землю. Мне недавно пришло от него письмо. У него родился сын, а сам он заделался земледельцем. Субботними вечерами напивается в кабаке у своего шурина.

Независимо от удаленности во времени что-то вспоминать легко, а что-то — трудно; воспоминание о «Леди Бёрд» будто ускользало от меня. На фоне яркого света, зеркал, мраморных столиков и гладких стен «Метрополитано» (все это, я полагаю, воспроизводило интерьер обеденного зала в каком-нибудь провинциальном отеле) «Леди Бёрд», этот подвальчик со сводчатым кирпичным потолком, погруженный в розоватый полумрак, казался мне теперь несуразным анахронизмом — местом, про которое сложно даже вообразить, что там я когда-то бывал. Этот бар располагался совсем рядом с морем, и стоило только выйти за дверь, как музыка растворялась в шуме волн, разбивающихся о «Гребень ветров»[3]. И тут я вспомнил: в сознании всплыли блестящая в темноте морская пена и соленый бриз, — и я понял, что та давняя ночь откровений и сухого мартини завершилась именно в «Леди Бёрд» и что это была моя последняя встреча с Сантьяго Биральбо.

— Но музыкант-то знает, что прошлого не существует, — произнес он вдруг, будто опровергая мысль, которую я еще не успел высказать. — Художники и писатели только и делают, что навьючиваются прошлым — картинами, словами. А музыканта всегда окружает пустота. Музыка перестает существовать в тот самый миг, когда прекращаешь играть. Это чистое настоящее.

— Но ведь остаются записи. — Я был не совсем уверен, что понимаю его, и еще меньше — в правоте собственных слов, но выпитое пиво пробудило во мне дух противоречия.

Он с любопытством взглянул на меня и ответил улыбаясь:

— Я записал кое-что с Билли Сваном. Но записи ничего не стоят. Если в них и есть что-то — только запечатленное настоящее, да и то, если они хоть немного живые. Но они почти все мертвы. Тут то же, что с фотографиями. Со временем оказывается, что на них одни незнакомцы. Поэтому я и не люблю хранить их.

Пару месяцев спустя я узнал, что несколько фотографий он все-таки хранил, но было ясно, что этот факт никак не противоречит его нелюбви к прошлому, а скорее укрепляет ее — косвенно, и даже немного мстительно, как несчастье или боль укрепляет желание жить, как тишина, сказал бы он, укрепляет правду музыки.

Нечто подобное я слышал от него однажды в Сан-Себастьяне, но теперь он уже не был так склонен к высокопарным утверждениям. Прежде, еще играя в «Леди Бёрд», он трепетал перед музыкой, как влюбленный, всецело отдающийся во власть высшей страсти — во власть женщины, которая то благоволит к нему, то с презрением отвергает, и ему не дано понять, за что даровано или отнято счастье. В те времена я иногда замечал в Биральбо — в его походке, в жестах, во взгляде — невольную склонность к патетике. Прежде она зримо ощущалась; теперь, в «Метрополитано», мне показалось, она исчезла, будто была вычеркнута из его музыки, перестала сквозить в движениях. Теперь он смотрел в глаза и не косился на дверь, если она открывалась. Должно быть, я покраснел, когда светловолосая официантка заметила, что я за ней наблюдаю. Я подумал, что Биральбо спит с ней, и мне вспомнилась Лукреция — в тот единственный раз, когда я встретил ее на набережной одну и она спросила меня про Биральбо. Моросил дождь, мокрые волосы Лукреции были собраны в пучок, она попросила у меня закурить. Вид у нее был такой, какой бывает у гордеца, который пусть всего на минуту, но очень мучительно переступает через себя. Мы перекинулись парой слов, она попрощалась и бросила сигарету.

— Я больше не поддаюсь на шантаж счастьем, — сказал Биральбо после небольшой паузы, глядя в спину удаляющейся официантке. С того самого момента, как мы оказались рядом за стойкой «Мет-рополитано», я ждал, что он упомянет Лукрецию, и понял, что сейчас, не произнося ее имени, он говорит о ней. Он продолжал: — Ни счастьем, ни совершенством. Это все католические суеверия. Они въедаются в мозг вместе с катехизисом и песнями по радио.


Скачать книгу "Зима в Лиссабоне" - Антонио Молина бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Внимание