Читать книгу "Цареубийство 11 марта 1801 года"



Последствием этого небольшого происшествия было запрещение гулять по Верхнему саду. Только через один проход нельзя было запретить проходить, потому что не было другой дороги, чтобы носить кушанья из кухни во дворец. Но так как именно эта дорога шла под окнами княгини Гагариной[178], жившей в нижнем этаже и находившейся в нежной связи с Павлом, то он приказал, чтобы люди, носившие кушанья, проходя мимо её окон, поворачивали голову в другую сторону. Это, без сомнения, показалось забавным; но стоило ли обвинять его в столь простительной слабости?

Говорят, будто один офицер случайно посмотрел в эти окна и тем взбесил императора. На разводе Павел всячески старался придраться к нему, но был ещё более раздражён тем, что этот офицер не подал повода ни к какому замечанию. Тем не менее, когда вслед за этим офицер подошёл, по уставу, с экспантоном в руке, к императору для получения пароля, Павел будто бы закричал на него: «Как? Ты ещё смеешь дразнить меня?» — тотчас разжаловал его в солдаты и приказал, чтоб о нём не было ни слуху, ни духу. Все вообще подтверждали верность этого рассказа и осуждали государя, — но по какому праву? — это другой вопрос. Цари не пользуются преимуществом, которое принадлежит последнему из их подданных, и в силу которого обе стороны должны быть выслушаны: их осуждают на основании одного оговора. Кто знает, было ли заглядывание офицера в окна княгини совершенно случайным? Должно, однако, сознаться, что, во всяком случае, избранный Павлом способ отмщения за эту обиду не был достоин монарха.

Одного камердинера Павел однажды прижал к стене, требуя, чтоб он признался, что виноват. Чем чаще этот человек повторял: «в чём?» — тем яростнее становился император, пока, наконец, тот не вскричал: «Ну, да, виноват!» Тогда Павел мгновенно выпустил его и, улыбаясь, сказал: «Дурак, разве ты не мог сказать этот тотчас же?» Чтобы правильно судить и об этом анекдоте, нужно бы знать наперёд, не имел ли Павел основания ожидать, что камердинер его вспомнит о каком-нибудь проступке, хотя бы его ни в чём определённом и не обвиняли. И здесь публика осуждала Павла по односторонним показаниям. Нельзя, впрочем, отрицать его запальчивость, и это свойство, без сомнения, составляет один из пагубнейших пороков в государе.

Следующий анекдот, слышанный мной от генерал-адъютанта графа Ливена[179], бросает на императора более мрачную тень, чем все предшествующие.

Одной из обязанностей графа было писать приказы; но так как он не хорошо произносил по-русски, то обыкновенно другой адъютант, молодой князь Долгоруков[180], должен был читать вслух как приказы, так и поступавшие русские рапорты. Однажды государь сидел в Павловске на балконе; по левую его сторону стоял граф Ливен, готовый писать, по правую князь Долгоруков, который вскрыл один рапорт и начал читать, но вдруг остановился и побледнел. «Дальше!» — вскричал император. Долгоруков должен был продолжать. Это была жалоба на его отца[181]. Император улыбнулся и во время чтения несколько раз со злорадством подмигнул графу Ливену, чтобы обратить его внимание на смущение и страх Долгорукова. Когда это чтение было окончено, он взял письменную доску из рук графа и на этот раз заставил Долгорукова писать приказ, коим объявлялось повеление подвергнуть строжайшему исследованию обвинение, возведённое на его отца[182].

Если бы об императоре Павле известна была только одна эта черта, то я, не задумываясь, признал бы его за холодного тирана. Но после всего того, что так ясно рисует его характер, я не могу допустить, чтобы в этом случае было какое-нибудь злобное намерение. В минуты вспыльчивости Павел мог казаться жестоким или даже быть таковым, но в спокойном состоянии он был не способен действовать бесчувственно или неблагородно. Должно заметить, что граф Ливен был весьма недоволен своим положением. Рассказ его не может, однако, подлежать ни малейшему сомнению, и, по всей вероятности, император только хотел дать понять молодому Долгорукову, что там, где дело идёт о долге службы, должны быть забыты все узы родства, — урок, правда, безжалостный, данный не менее безжалостным образом.

Я также не могу усомниться в том, что сын какого-то казачьего полковника, посаженного в крепость, обратившись к государю с прекрасной сыновней просьбой быть заключённым вместе с отцом, получил только наполовину удовлетворение своего желания, а именно подвергся заключению, но не вместе с отцом[183].

Характер Павла представлял бы непостижимые противоречия, если бы надлежало основывать свои суждения на одних только подобных чертах, не принимая во внимание побочных смягчающих обстоятельств.

В противоположность предшествующему, здесь должно найти место следующее происшествие как доказательство его справедливости.

Граф Панин[184], жертва ненависти графа Ростопчина, сослан был в своё имение. Это показалось недостаточным его в то время могущественному врагу. Перехвачено было письмо из Москвы. Оно написано было одним путешествовавшим чиновником[185] коллегии иностранных дел к Муравьёву[186], члену той же коллегии, и ничего другого не содержало, как простые известия о посещениях, сделанных путешественником его дядям и тёткам. Только слова: «Я был также у нашего Цинцинната в его имении» показались Ростопчину странными, и он вообразил себе, что письмо это написано графом Паниным и что под именем Цинцинната следует подразумевать князя Репнина[187], бывшего в то время в немилости. Тогда, заменив произвольно каждое имя другим, он понёс письмо к императору и внушил ему, что над ним издеваются. Легко раздражаемый государь тотчас приказал московскому военному губернатору графу Салтыкову[188] сделать строжайший выговор графу Панину. Панин отвечал чистосердечно, что совсем не писал в Петербург. Предубеждённый монарх велел послать в Москву подлинное письмо, дабы уличить графа, и потом сослать его за 200 вёрст от Москвы.

Между тем настоящий сочинитель письма, узнав обо всём этом, поспешил на курьерских в Петербург, отправился к графу Кутайсову и объявил ему: «Письмо это написано мной, подписано моим именем. Я слышу, что давние мои благодетели подвергаются несправедливым подозрениям, и приехал всё разъяснить. Его самого (т. е. Панина) назвал я Цинциннатом не потому, что хотел скрыть его имя, а потому, что по величию своего характера он, мне кажется, может быть сравнен с этим римлянином».

Почти в то же время пришло из Москвы второе донесение, открывавшее, что действительно письмо написано не рукой Панина. Тогда император обратил свой справедливый гнев на Ростопчина и сказал: «C’est un monstre. Il veut me faire l’instrument de sa vengeance particuliere; il faut que je m’en defasse»[189].

Много было говорено о тиранских намерениях, которые Павел будто бы питал против своего семейства. Рассказывали, что он хотел развестись с императрицей и заточить её в монастырь. Если бы даже Мария Фёдоровна не была одною из красивейших и любезнейших женщин своего времени, то и тогда её кротость, благоразумие и уступчивый характер предотвратили бы подобный соблазн. Утверждали, будто он просил совета у одного духовного лица, и когда этот последний, приведя в пример Петра Великого, одобрил его намерение, государь обнял его тотчас, возвёл в сан митрополита и поручил ему склонить императрицу сперва убеждениями, а потом угрозами[190]. Стоит только припомнить хотя один достоверный анекдот о чулках, которые Павел с такою любовью принёс своей супруге, чтобы признать этот рассказ за выдумку. Людей вспыльчивых, не умеющих сдерживать себя при посторонних, принимают за дурных мужей, между тем как весьма часто именно такие люди наиболее любимы жёнами, которые лучше кого-либо знают их характер.

Одинаково сомнительным представляется рассказ о том, будто Павел хотел заключить в крепость обоих великих князей. Даже слова, произнесённые им в весёлом расположении духа, за обедом, недели за две до своей смерти: «сегодня я помолодел на пятнадцать лет», были истолкованы как относившиеся к этому предположению. Конечно, легко могло бы случиться, что в порыве гнева он приказал бы арестовать обоих великих князей на несколько дней. Но трудно допустить, чтобы ему когда-либо пришло в голову сослать их совершенно, ибо он всегда был и оставался нежным отцом. Он доказал это, между прочим, тем живейшим участием, которое принял в судьбе прекрасной своей дочери Александры Павловны.

Она была выдана замуж за палатина венгерского[191], который любил её искренно. Император Франц[192] оказывал ей также величайшее благорасположение, и это обстоятельство послужило первоначальным поводом к той ненависти, которую возымела к ней безгранично ревнивая императрица германская[193]. К этому присоединилась ещё другая, не менее важная причина. Красота, приветливое обхождение и благотворительность великой княгини очаровали венгерцев, в национальном одеянии которых она иногда являлась публично. Она покорила себе все сердца, и, так как этот храбрый народ уже и без того нетерпеливо переносил господство Австрии, которая для Венгрии часто бывала не матерью, а мачехою, то в нём возникла и созрела мысль, при содействии Павла, совершенно отделиться от Австрии и возвести на венгерский престол великую княгиню Александру Павловну или, скорее, её сына. Это было известно великой княгине, и она не без колебания изъявила на то своё согласие. Графиня Ливен также знала об этом предположении, но остерегалась преждевременно сообщить о нём императору, из опасения, чтобы он, по своему обыкновению, не воспламенился и не послал бы тотчас свои войска в Венгрию.

Там уже раздавались карточки, по которым соумышленники узнавали друг друга. На этих карточках представлена была в середине колыбель ожидаемого ребёнка; гений отечества парил над нею; возле колыбели розовый куст, окружённый терниями, — намёк на страдания великой княгини, — а на этом кусте несколько роз, из коих одна, великолепно распустившаяся, обозначала Александру Павловну; из другой же выходило коронованное дитя в пелёнках, с надписью: «Dabimus согопаш». Одну из этих карточек видели в Петербурге.

Венский двор узнал обо всём этом и учреждено было за великою княгинею строгое наблюдение, сопровождаемое всевозможными огорчениями, которые, по приказанию германской императрицы, доходили до самых мелочных оскорблений. Говорят, что даже во время нездоровья великой княгини, несмотря на предписания доктора о соблюдении известной диеты, ей отпускали самую вредную пищу. Однажды ей захотелось иметь ухи, и она не могла её получить. Священник её должен был сам пойти на рынок и купить рыбу, которую принёс под своею широкою рясою[194].

Всего знаменательнее было неотступное требование императрицы, чтобы супруга палатина переехала для своих родов в Вену. Тогда Александра Павловна стала опасаться за свою жизнь и написала графине Ливен трогательное письмо, в котором предсказывала, что если её принудят разрешиться от бремени в Вене, то и она и её ребёнок сделаются жертвами этого распоряжения.

Можно себе вообразить, до какой степени это письмо встревожило графиню Ливен, которая поистине любила принцессу, как дочь. В своём смятении она обратилась к графу Палену; он ей сказал, что её обязанность представить это письмо императору. Она это исполнила. Павел рассердился и самым положительным образом объявил палатину, что принцесса должна разрешиться от бремени там, где сама пожелает. Тут уж более не смели принудить её к переезду в Вену, хотя перед тем грозили ей употреблением силы. Она родила в Офене, окружённая верными слугами, и всё-таки умерла[195]. На основании всего предшествовавшего возникли мрачные догадки. Графиня Ливен полагала, что при таких обстоятельствах смерть Александры Павловны могла быть и естественной; но многие, вспоминая Раштадтское происшествие[196], утверждали, что императрица германская доказала, на что она была способна.


Скачать книгу "Цареубийство 11 марта 1801 года" - Август Коцебу бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Книжка.орг » Биографии и Мемуары » Цареубийство 11 марта 1801 года
Внимание