Я знал Капабланку...
- Автор: Генна Сосонко
- Жанр: Публицистика / Биографии и Мемуары
- Дата выхода: 2001
Читать книгу "Я знал Капабланку..."
Вот и самое последнее письмо: «…годы идут, все ближе перспектива загробного рая. Правда, в моих мемуарах будет глава: письма из загробного мира. Это будет самым веселым куском книги!» И уже в самом конце: «У меня, конечно, трагедия. Собралось столько материалов и мыслей, что они рвутся наружу, а я погибаю в пучине все новых нахлынувших идей, но теперь я, наконец, поставлю точку и начну подводить итоги».
Поток идей прервался 8 декабря 1993 года в Берлине: точку поставила смерть, и подводить итоги стало некому.
Все же попробую. Две трети своей жизни Маэстро был подданным СССР — искусственного образования, вероятно, самого искусственного в новейшей истории, которое, несмотря на политическую несостоятельность, а может быть и благодаря этому, породило больше человеческих типов, чем какая-либо страна в Европе, за исключением разве что Австро-Венгерской империи конца прошлого века. Если считать, разумеется, Советский Союз полностью европейской страной.
Кем же был Кобленц? Несмотря на то, что он родился и всю жизнь прожил в Риге и латышский язык знал в совершенстве, он не был, конечно, латышом.
Хотя он более всего в жизни говорил по-русски, прекрасно знал русскую литературу и культуру, он не был, разумеется, и русским. Несмотря на то, что он окончил немецкую гимназию и превосходный немецкий, несмотря на переезд в Берлин в самые последние годы, он не был, конечно, и немцем.
Еврей по крови, у которого мать и сестры погибли в гетто, он не был и вполне евреем, так как и вопросы религии, и вопросы, связанные с тем, что обычно называют национальным самосознанием, не были близки ему.
Большая часть жизни Маэстро прошла в Советском Союзе. Для того, чтобы нормально функционировать в этой стране, он должен был носить маску, как и многие в те времена, которую желательно было не снимать даже на ночь, дабы не войти в постоянный конфликт с самим собой. В этом случае, правда, маска могла срастись с лицом, и уже непросто было отделить одно от другого. Заказанные Кобленцу воспоминания о Тале для «New in Chess» были пронизаны советскими терминами, понятиями, именами людей, известными только в Советском Союзе, настолько, что от проекта, скрепя сердце, пришлось отказаться: комментарии и сноски превысили бы размеры самой статьи. Я думаю, что не все в абзацах книг его, посвященных расцвету шахмат в советской Латвии, написано в обязательном порядке. Мне не кажется также, что описание первого чемпионата Латвийской советской республики, залитого светом хрустальных люстр зеркального зала бывшей рижской биржи неискренно, а слова: «шахматы в нашей республике теперь из хобби одиночек превратятся в подлинно массовую игру, займут почетное место в культурной жизни республики» были только данью обязательному шаблону. Наконец, он сам, его положение в социальном и общественном смысле, имя его, известное каждому в республике, очевидно., не могли бы стать таковыми в случае гипотетического, разумеется, варианта, если бы Латвия в смысле исторического развития пошла бы в свое время по пути Финляндии или, скажем, Норвегии. Но при всем при том Маэстро не был и не мог быть, конечно, советским человеком.
Рожденный прибалтийским евреем в Риге, издавна стоявшей на перекрестке различных культур — латышской, немецкой, русской и еврейской, он был, конечно, космополитом, гражданином мира. Но космополитизм Маэстро был не только результатом серии биографических случайностей — он вытекал из самой натуры его.
Несмотря на трагические события двадцатого века, коснувшиеся лично его, его семьи, несмотря на длинный ряд потерь и тяжелых ударов судьбы, оглядываясь на прожитую жизнь его и принимая аристотелевское определение счастья — без помех упражнять свои способности, каковы бы они ни были, — можно сказать, что Маэстро прожил счастливую жизнь, сумев сохранить идеалы юности, открытый нрав и сердечность.
Но все же сейчас, подводя итоги, не слишком ли многое попадает в негативный баланс? Не существует шахматный клуб в центре Риги, его помещение, совсем в духе времени, занял какой-то банк. Нет больше журнала «Шахе», выходившего в Латвии с 1959 года; такая же участь постигла и другой журнал, издававшийся в Берлине, главным редактором которого был Кобленц; нет и академии имени Таля. Книги его, вытесненные многочисленными дебютными справочниками, известны разве что знатокам. Самому Кобленцу выпала горькая доля пережить, пусть и ненадолго, своего гениального ученика.
Во времена его молодости между тем, что познано, и тем, что еще не познано в шахматах, лежала обширная область, принадлежавшая искусству и импровизации, за что, собственно, и полюбил шахматы Кобленц. Область эта была полна ошибок, наивных представлений и эмоциональных заблуждений. Она сократилась сейчас значительно, ушли ошибки, но ушла и аура, ушел во многом ореол самой игры. Человек, вооруженный компьютером, вплотную подошел к разрешению последней истины в шахматах, но окажется ли она интересной? И я совсем не уверен в том, что, если бы выпускнику рижской немецкой гимназии снова нужно было решать, какой жизненный путь избрать в конце двадцатого века, он снова остановился бы на шахматах.
И последнее: что же, все-таки, двигало им? Отчего завелась эта пружина, наперекор логике и здравому смыслу не дававшая ему покоя, приведшая его в шахматы, оторвав от мерной поступи отца и впоследствии сына, далекого и от шахматной игры и от отцовской детскости и восторженности? Где объяснение этому?
В Москве на исходе июльского душного дня 1968 года я стоял у входа в гостиницу «Пекин», где жили тренеры, секунданты и участники матча Таль — Корчной. Накануне состоялось официальное закрытие матча и позднее застолье затянулось глубоко заполночь. Неожиданно я увидел Маэстро, направляющегося в мою сторону. Он критически оглядел меня и не ответил, как всегда, на мою улыбку. «Так, — сказал он, — хорош». Вид у меня, действительно, был довольно помятый. «Хочешь знать, в чем смысл жизни?» — неожиданно спросил он. Ошарашенный вопросом, я смотрел на него, ничего не отвечая. «А я тебе скажу, — продолжал он, — ты, наверное, думаешь: в удовольствиях, в гулянках? Так ты думаешь?» Я молчал по-прежнему, так как, признаться, даже не задумывался о жизни — этой веселой, а главное, бесконечной субстанции. «Ты, верно, думаешь, чего это он так распаляется? Ты думаешь, конечно, успеешь ли еще сегодня на футбол?» Я поднял голову: Маэстро читал мои мысли. Таким я его еще никогда не видел. «А я тебе скажу — в чем. В творчестве, вот в чем, — торжественно произнес он, — да, в творчестве, а все остальное…» — он еще раз смерил меня взором.
Он сам назвал это слово — импульс, чувство, которое двигало им всю жизнь. Чувство это дается не каждому, иногда оно исчезает вместе с молодостью, почти всегда пересыхает к старости. Не так было в случае Маэстро. Чувство это, конечно, — дар, и он сохранил этот дар в своих беспокойных генах до самой смерти: бесконечную радость творчества.
Перед тем, как взяться за статью, я позвонил вдове Кобленца в Берлин, в еврейский русский дом для престарелых. «Он был для меня — все, — заплакала она, — а теперь вот нет его, и вот уж шесть лет, как нет, и некому даже памятник ему на могилу поставить».
Я обещал постараться…
Октябрь 1999