Четверо наедине с горами
![Четверо наедине с горами](/uploads/covers/2024-04-18/chetvero-naedine-s-gorami-201.jpg-205x.webp)
- Автор: Михаил Чванов
- Жанр: Советская проза
- Дата выхода: 1977
Читать книгу "Четверо наедине с горами"
Большой Бугор был частью страны моего детства.
На Большой Бугор мы ходили только раз в году — лишь сойдет снег, за подснежниками, пока заветная Сосновка отрезана половодьем. Большой Бугор с двух сторон сжимали поля, и среди сухой прошлогодней травы между небрежно разбежавшихся по косогору березок — россыпи синих, белых, сиреневых нежных бутонов сон-травы. Заброшенная мельница внизу. Таинственные, немного жутковатые провалы дверей; через прорванную, заросшую ивняком и черемухой плотину падают холодные весенние воды.
Во все другие времена года мы забывали о Большом Бугре — поднимались, набирали силу хлеба, и он постепенно терялся среди них. В другие времена года нашими сердцами властвовала Сосновка. На следующий день я специально ушел из конторы пораньше, чтобы сходить на нее. По шаткому висячему мосту перебрался через реку.
Глухо шумели сосны. Молча, а потому еще более горько, горели рябиновые костры.
За годы без меня здесь почти ничего не изменилось. Только повзрослели, вымахали чуть ли не на три метра ввысь в то время совсем маленькие сосновые посадки.
Опять смотрел на деревню своего детства — только теперь уже с противоположной от дома заезжих стороны: с обрыва над рекой в просветы между сосен. В детстве мне часто приходилось смотреть отсюда на свою деревню — на Сосновке, среди незлобливого зверья, деревьев, трав и птиц, отводил я душу, убегая сюда от своих недетских бед. Вот остатки моего шалаша, как в нем страшно было во время внезапной грозы и по ночам: в темноте глухо и жутко шумели вековые сосны, устало скрипели; ухали совы, в старой хвое под подстилкой шуршали мыши.
Сходил я и к мшистому роднику за колхозной пасекой, и даже на поросшую чертополохом поляну над скалой, где раньше был охотничий хутор и где я был всего дважды в жизни.
За день я обошел все заречье, и все было близко, все было рядом, а раньше каждый из этих походов был бы для меня событием. Возвращаться в дом заезжих через мост было далеко, и, как в детстве, сняв брюки и закрутив в них туфли, перебрел реку по перекату. Ноги занемели от студеной воды, холод залез даже в кости, и я долго растирал их, пока они не стали гореть.
Пошел вверх по реке, рассматривая прибитые к берегу щепки, обрубки досок, водоросли и разный другой хлам, принесенный издалека, — я очень любил это занятие в детстве. Поравнялся с островом. И тут разноцветную гальку перебирал перекат. В воде у берега что-то белело. Нагнулся: это был приплывший из чьей-то сегодняшней страны детства размокший бумажный кораблик. Придирчиво осмотрел его и почувствовал к раскисшему, не приспособленному к дальним плаваниям суденышку необыкновенную нежность: неровно вырванный лист из школьной тетради, расплывшиеся фиолетовые каракули, и надо же — со времени моего детства конструкция бумажных кораблей ничуть не изменилась.
Река незаметно привела меня к деревне моего детства. Я постоял у околицы, но войти в нее не решился. Стал обходить огородами: мимо конопляных зарослей по краю оврага, мимо березового кладбища с единственной сосной на отшибе. Под этой сосной лежит мой дед. Когда-то самый большой на кладбище лиственничный крест почернел, покосился. А вот и крыша дома, в котором я родился, в котором прожил до пятнадцати лет. Теперь в нем живут незнакомые люди. Мне хотелось остановиться и подольше посмотреть на него, но бессознательно я ускорил шаг, и скоро он исчез за другими крышами.
Вдруг остановился: по тропе навстречу мне, задумавшись, медленно шел Шарик, мой Шарик!
Я уже давно забыл о нем, я совсем забыл, что он вообще был на свете, а он вот по-стариковски ковыляет мне навстречу и все еще не видит меня, и мне стало очень больно. Я вдруг вспомнил, как мы делили с ним вместе наши горькие дни, ведь он был единственным моим другом, как он провожал меня до шоссейной дороги, не подозревая, что я уезжаю навсегда. Он стал совсем седым и старым,
— Шарик! — окликнул я дрогнувшим голосом. — Шарик!
Он вздрогнул, испуганно остановился, но тут же оправился, равнодушно посмотрел на меня и свернул с тропы в сторону, в заросли полыни.
— Шарик!
Но он даже не оглянулся. Торопливо ковылял прочь. Хотел перепрыгнуть через плетень, но не хватило сил, сорвался. Понуро поковылял, прихрамывая, вдоль плетня, скрылся в полыни. Он не узнавал меня.
Но я видел, что он узнал меня, но принципиально не хотел узнавать. Я видел, что эта встреча неприятна ему. Он принципиально не хотел узнавать человека, которого считал лучшим другом, который предал его, бросив на произвол судьбы.
Как я не хотел в детство!
Как я не хотел в детство! Но оно не хотело считаться с этим и горькой волной воспоминаний тащило меня в себя. Я стоял и смотрел на заросли полыни, куда он ушел. Надо же, он жив, а я за все эти годы даже ни разу не вспомнил о нем!
— Шарик! — позвал я неуверенно.
Но Шарика не было. Лишь колыхалась, шуршала под ветром полынь.
Я медленно побрел дальше. Может быть, это все-таки не Шарик, ведь прошло столько лет? Нет, Шарик Мне было стыдно и больно.
На углу огорода обернулся. Шарик, сгорбившись,
стоял на тропе и смотрел мне вслед. Но стоило мне сделать шаг в его сторону, как он тут же исчез в овраге. Он не хотел встречаться со мной, он презирал меня, и я поплелся ночевать в дом заезжих на холме.
Я сразу все вспомнил: как уезжал отсюда десять лет назад, как меня душили слезы, как он бежал рядом со мной и лизал мне руки, стараясь меня успокоить. Как я залез в грузовик, а он все бежал за машиной, до него еще не доходило, что я уезжаю навсегда.
Как я не, хотел в детство!
Но детство уже забрало меня в себя. Что переполнило тогда чашу моего терпения? Или просто в тот день я почувствовал себя взрослым? Не помню почему, но у меня был тогда очень хороший день. Может быть, в тот день я в первый раз был влюблен. Не помню…
Я долго не мог уснуть. Хотел этого или не хотел — воспоминания лезли в голову, воротили душу.
«А ведь они, родители, каждый по-своему, наверно, любили меня, — думал я. — Конечно же, любили. Но стояло что-то между ними, что не давало им жить не то чтобы в счастье, но хотя бы в миру, и в то же время что-то намертво связывало их, ведь они так и не порвали между собой. Неужели я?» — осенила меня догадка. И мне стало еще горше.
И опять было ослепительно томительное утро. Весь день думал о Шарике. Мне было горько и стыдно. Я пытался убедить себя, что в случившемся не столь уж виноват. Ну, куда я мог его тогда взять? Куда? Ведь я тогда не знал, куда самому приткнуться. Но он ведь был твоим лучшим другом. И разве ему есть дело до таких тонкостей.
Как я мог сразу забыть о его существовании? Ведь это самое страшное. Ведь за все эти годы я даже ни разу не вспомнил о нем. Забрать сейчас? Теперь уже поздно. Да и что он в городе будет делать? Он не сможет там жить. Да и куда — в набитую, как бочка с селедкой, коммунальную квартиру.
После работы, не заходя в столовую, пошел вокруг деревни моего детства. Говорил себе: не надо, но пошел — мимо сжатого поля, мимо кладбища, на котором лежали все мои родственники, не считая тех, кто не вернулся с разных войн, мимо конопляника, мимо дома, в котором родился. Всматривался в огороды, но Шарика не было, и вместе с сожалением было облегчение. Не встретил я его и назавтра. И опять вместе с болью пришло какое-то облегчение. До конца моей командировки оставалось четыре дня, и я так и не решился войти в деревню своего детства.
На следующий день после работы около дома заезжих неожиданно столкнулся с Ленькой Парфеновым. Когда-то мы учились в одном классе.
— Привет! — сказал он. — Давно тебя не было видно… Что, в гости?
— Да нет, в командировку.
— Надолго?
— В субботу уезжаю.
— Где ты теперь?
— В Свердловске.
— А кем?
— Лесник я.
— Да что ты делаешь, лесник, в городе-то?
— В управлении лесного хозяйства.
— А-а!. — протянул он то ли с уважением, то ли, наоборот, разочарованно. — А я шоферю… Давно тебя не было. Выпить не хочешь?
— Да неохота, Леня. Работа есть.
— Ну смотри, а то за встречу можно бы.
— Не хочется, Леня.
— А остановился у кого?
— В доме заезжих.
— У родственников-то не хочешь? Ведь у тебя их тут до черта.
— Да некогда. Там ведь пир горой пойдет, водка, а у меня командировка. Даже по вечерам много работы.
— Это так, — понимающе кивнул он.
Оба неловко замолчали.
— А ведь долго тебя не было. Лет пять, наверно? — пытался спасти разговор Ленька.
— Да нет, десять.
— Летит время.
Снова неловко замолчали.
— А ведь Шарик твой жив, — оживился вдруг Ленька.
— Знаю, видел, — поежился я.
— Старый совсем стал, седой. Как ты из дома-то ушел, он скучал больно. Все искал тебя. Пойдет на дорогу и все машины рассматривает, не приедешь ли ты. По ночам все выл. Спать не давал, твои лупить его стали. Потом они уехали, а Смирновы, что дом их купили, прогнали его… Стреляли в него как-то, года четыре назад, когда бродячих собак отстреливали. Ногу ему прострелили. Ногу ему прострелили, но спрятался, выжил. А потом тетка твоя, Анна, помнишь, в детстве она за тобой ходила, души не чаяла. Она его подкармливает. В столовой она работает. Уборщицей. Кости, помои ему… Может быть, все-таки зайдешь перед отъездом-то? Ведь как-никак в одном классе учились.
— Зайду, — пообещал я, хотя твердо знал, что не зайду. Скорее всего, я уеду раньше срока.
Столовая была закрыта. Я спустился к реке. Вороны, когда я проходил совсем рядом, недовольно поднимались от холодной воды, тяжело облетали меня стороной и снова неуютно взгромождались на крутой берег.
Вернулся к дому заезжих, сел на бревна. Вдруг мне стало неловко, даже поежился, словно кто-то пристально смотрел мне в спину. Я обернулся — за забором, спрятавшись в крапиве, смотрел на меня Шарик. Увидев, что я заметил его, он жалко сгорбился и поплелся прочь, припадая на правую заднюю ногу.
— Шарик! Шарик! — бросился я за ним.
Он бежал от меня изо всех сил, тяжело перескакивал через канавы, путался в крапиве — словно его уличили в воровстве.
— Шарик! Шарик! — задыхался я позади. Мне почему-то хотелось плакать, и впервые за все эти годы мне захотелось в детство.
Но Шарик не хотел в детство. Из последних своих собачьих старческих сил, хромая, он убегал от меня. Но, поняв, что не убежать, остановился и, опустив голову, искоса ждал, потом просительно заскулил, лег и закрыл глаза.
— Шарик! — до предела запыхавшийся, я лег рядом с ним. — Шарик! — гладил я его седую, всю в репьях голову.
Тяжелые судороги пробегали по его худому телу, он постоянно вздрагивал и все отворачивался от меня.
— Шарик! — я припал лицом к его холодной морде. — Ну, прости меня, подлеца, прости!
Потом, когда оба немного успокоились, мирно лежали в редкой полыни и говорили о жизни. Точнее: я говорил, а он с каким-то равнодушным вниманием, словно боясь обидеть, слушал. Над нами томилось в синеве бабье лето — как в детстве, но оба душой мы были уже старики, и ничего в нашей жизни уже невозможно было исправить.
— Подумай сам, куда я мог тогда тебя взять? А, Шарик? Пойми, старина. Пойми, если можешь. — И впервые за много лет я не смог удержать слез — Ну, а теперь-то ты как живешь, а? Шарик?