Людоед

Джон Хоукс
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: Добро пожаловать в одну из самых долгих ночей в мировой литературе. Время — апрель 1945 года, над третью уже почти полностью оккупированной союзниками Германии надзирает единственный американец на мотоцикле, а в городке Шпицене-на-Дайне зреет заговор по возрождению нации… Что это будет за нация, удастся ли заговорщикам взять власть в свои руки? И, что немаловажно, кто такой этот людоед в названии романа?

Книга добавлена:
14-06-2023, 09:19
0
137
34
Людоед

Читать книгу "Людоед"



Ввечеру

Весь день селяне выжигали ямы экскрементов, сжигали свежие траншеи латрин, где разметаны комки мокрых газет, жгли темные круглые дыры в каменных сараюшках на задах, где влага перемещалась вверх и пятнала сиденья уборных, где лужи воды гноились отходами, что отвратительны были, как престарелый сиделец орлом. Земляные эти горшки все еще дышали своим смрадом жженной плоти, и волос, и старой кошки, и эту странную вонь — газа и почернелого сыра — несло через дороги, по-над полями и собирало на влажную листву и в голом ночном тумане вдоль откоса автобана. Запах не только покоился на жиже, но и двигался, и с каждым мелким глотком воздуха газ горчицы, мягких козьих катышков и человечьей жидкости становился сокровенней, сильнее и зримее в краснеющих кучах. Свой собственный запах всегда можно отсеять и признать, неприятно свежий поток в переворачивающемся прахе, личная отметина, какую можно унюхать и познать после полуночи, иногда как будто сунешься языком в кремационную печь, и теплый воздух завьется вокруг вытесанного сиденья.

Мы втроем ждали у обочины дороги, ноги без чулок горели и зудели у нас в незашнурованных башмаках, мы пощипывали себя за ноздри, прислушивались к тому, как чахлая дворняга скребется в листве, слыша, как время от времени с крыши съезжает черепица и падает в грязь, присвистнув словно бы хвостом. Низины пред нами отвертывались, ненаселенные, темные, по временам — снарядная гильза, наполняющаяся просочившимся сливом, пальцы потерянной перчатки скручиваются от росы. Позади нас призраки выбрались из застрявшего танка и гуськом потянулись вниз, к протоку.

— Опаздывает, — произнес Фегеляйн.

— Да.

— Значит, поспать нам не удастся.

— Жди, наберись терпения, — ответил я.

Мы незримо сгрудились вместе, а дорога высоко у нас над головами тянулась гораздо дальше края городка, и не было на ней никаких высокоточных транзитов или векторов гравитации, что отмечали б километры путешествия или показывали на карте изгиб, где будет пробел этого городка. Мы никогда не дерзали отойти от него, хотя все еще носили серые рубашки и подписали себе подорожную в мир снаружи.

— На хорошей машине он ездит, — произнес Фегеляйн.

— Не волнуйся. В нее стрелять не буду.

— Хорошо.

— Не забывайте, никаких разговоров. Штинц наверняка проболтается, когда через месяц нагрянет следующий ездок в поисках этого. Вечно мне приходилось ими командовать.

— За месяц мы подготовимся.

— Да.

— И мотоцикл пригодится.

— Да. — Нужно было им потакать.

В каждом городке есть несколько таких, кто, пускай и не помнит, как оно так вышло, или как они вернулись, или когда уехали, или чего ожидает враг, собираются вместе в ночи, дабы вновь восстать, невзирая на препятствие в виде собственного народа или орд захватчика. За спинами нашими городок мельчал; спящие холодны и бесчисленны.

— Никто не увидит?

— Нет, — ответил я.

— Я не хочу сегодня выступать вперед; не смей меня заставлять…

— Прекрати. Сам знаешь, нет тут никакого «вперед».

— Прости.

Воздух холодной ночи оживил во мне голод, но я выкинул эту мысль из головы, сосредоточился на сгорбившемся человеке в очках-консервах и каске. Разок у нас над ушами промокала старая лошадь, после чего ушла дальше, как будто ничего не унюхала — ни свежую травку, ни людей поблизости.

Дитя Ютты смотрело в окно — взгляд ее острых глаз метался туда и сюда среди теней, руки сложены на коленках, коленки сведены вместе, маленькая и совсем проснувшаяся, как те дети, кто очень долго следует за ночью после обычного часа отхода ко сну, оживленные и напряженные от неурочных часов, убогие маленькие хранители. Но брата своего, эльфа, она не видела, как не видела и никаких очертаний, крадущихся по улице средь концов порванной трубы. Она приглядывалась к огоньку, к качающемуся фонарю или же любому узнаваемому зверю или человеку в нагих ветвях и чуяла, что должна ждать и наблюдать, ибо знала, что спят не все. Ждала она Ютту так, как ждет дитя, и, не произнося ничего, звала она мать свою домой. Который час? Никто не мог этого знать, поскольку часов не было. Время она знала чутьем, темное это время, как то, что завершается лишь сном. Знала она, что никому никогда не увидеть, как настает утро, и лишь если отвернуться, спрятаться, ночь уйдет. Долго-долго внизу было спокойно — с того времени, как херр Штинц перестал дуть в свой рог, до сего мига, и по нескольким неестественным звукам, по шороху ткани, по стуку упавшего ботинка поняла она, что он уже не спит. Он доставал свою палку. Ютте он тоже не нравился, потому что не мог ни преступленья совершить, ни сильного поступка, а умел лишь вредить.

Дитя услышало плеск воды и затем дождалось: он прошел по всей длине своей клетки и отпер дверь.

Эльф, невидимо где, спасался бегством.

Она боялась взглянуть на него и едва повела рукою — словно бы коснуться окна, подумывая, не зажечь ли свет.

— Маленькой девочке уже очень поздно не спать, ей нужно лежать укрытой — славным теплым одеяльцем.

— Я брата жду.

— Но тебе нужно спать, потому что месяц не любит, если маленькие девочки заглядывают ему в кровать. Месяц спит в этом мире — очень сильный он мужчина, и Господь не дал ему никаких одеял.

— Сегодня он не спит.

Господин Штинц мог навредить; она знала, что носит он с собою палку, но знала и то, что маленькие девочки в безопасности, потому что это они ждут и ничуть не движутся. Если шевельнется, лапа отломит ей крылышко и поймает за ножку.

— О, — произнесла она, — вон моя мама.

— А что б тебе, — сказал он, — что б нам быстренько не поискать месяц?

Она услышала, как мягко запахнулась дверь. Смерть — в ломке замка, в порезе кожи, она приходит с кашлем и уходит, не успевает на груди высохнуть компресс. Штинц выгонял мальчишек под дождь, а девочек заставлял все повторять и повторять уроки в старом классе, и никто не заговаривал с ним на улицах.

— Мадам Снеж велела мне сгинуть… — Затем она увидела нечто еще чудеснее матери, нечто неведомое, но несомненное. Вдали вспыхнул огонек — и, покуда она смотрела, подтянулся поближе, тонкий валкий лучик, что, казалось, выискивал себе путь из темноты. Вот чего ждала она — и теперь уж больше не высматривала брата, а заползла под одеяла. Как будто она только что навестила пустую квартиру во втором этаже.

— Спокойной ночи, — услышала она свою мать.

Мы втроем, привалившиеся к глиняному откосу, — вот и все, что осталось в тенях от часовых, мы были изначальными, непредписанными, непоставленными часовыми, возившимися у земли без паролей, винтовок или смены караула. Резкий чужестранный голос исчез с темной дороги и неосвещенной дверной проймы, не было больше мотков проволоки, сердитых тонов, организованной охраны. Хотя безошибочные знаки оставались — растоптанная пачка жимолости[32], выброшенная фляга, отрезок белой тесьмы, эти клочья все еще замусоривали собою полы сараев или висели в углах комнат, где лежали белые женщины. Смотрители, спрашивавшие документы, ругались лишь одним словом, освещали ночь красным и конфисковали велосипеды — и далее переместились в охотничьи угодья грызунов. А мы, три тени, которые остались, страждущие великой земли, зависимые от вражеских жестянок, в которых приседать, мы ждем в черных не застегнутых шинелях и фуражках с высокими тульями, мы были часовыми гражданских, безработными днем, замышляющими величайшее благо ночью.

Американец на мотоцикле о стране знал не больше, чем ее покарали орлы-полковники его, не больше того, что знали его вольноглазые сержанты, рыскавшие по округе в зеленых робах. Он странствовал вдоль гипотетических линий связи, что тянулись на мили за предел войны, и на каждой остановке в пути пил пиво. Отчаянье было не для этого наездника прерий, подскакивавшего по некогда нескончаемым дорогам с мешком, набитым неразборчивыми военными каракулями, столбцами цифири, личными обидами, не для этого рассеянного странника, чье общение сводилось к молчанию с сумрачными местными да «здаров, дядя» своим вялым приятелям. От загаженных полей и нависающих ветвей, от библиотеки городка, обугленной и невычищенной, от пробитых резиновых плотиков, забивших проток, до раззявленных ртов, до вражеских флагов, до невзорвавшихся ловушек, до пьяного чиновника и черной чумы неузнанным, непризнанным, безымянным было отчаяние, что не сводилось к связанной проститутке и неприятельским известиям, к трупным домам и американским аванпостам, дабы сообщать силу нам, витающим часовым, нести слова вальяжным историкам. Отравить их бивуаки, пусть даже лишь шуточкой или одиночным поступком.

Я думал об этом в течение каждого дня в редакции газеты — и думал об этом у грязного откоса; жизнь — не замечательная, драгоценная или необходимая штуковина, какою мы ее считаем. Мне об этом сообщило нагое темное рытье той вечной старой лошади, что коптила небо не по собственной вине, обездоленная и неспокойная в ночи. И с припасенным черным ромом тайного матроса, текущим сквозь мой рассудок, весь заваленный корреспонденцией прошлых лет, мертвыми письмами, кусками битого типографского набора, я знал, что обитатель — закон. Для окончательного решения обитатель должен выстроить дом и не дать ему соскользнуть в пруд, сохранить его от когтей Жида или мародерства идеалиста.

Ни от кого не потребуешь, чтоб человек отказался от своей цивилизации, коя есть его нация. Старичье должно уйти, проковылять по неисправному подъемному мосту, пасть пред последним гербом. Я считал Мадам Снеж слишком старой для пониманья, думал, что ей с этими ее длинными, фальшивыми, льняными волосами лучше бы зачахнуть и умереть, ибо полагал, будто она побежит среди ночи дребезжать да судачить ради самосохранения. Тут-то я и ошибался, поскольку была она самим палачом, пожирателем, величайшим вождем нас всех. Смерть так же не важна, как и жизнь, что есть борьба, нагроможденье кирпичей, отчаянные попытки жильца; это мужчина в юности, старуха в покое, нация в определенности.

Я смахнул с ушей волосы, обмяк у земляной стены, почуял цветущий навоз.

— Скоро? — Даже старому Штумпфеглю не терпелось.

— Определенно. Потерпи.

Дитя еще не спало, стоки истекали мерзостью в полуподвал, Бургомистр грезил, наваливая одно на другое все зверства, какие могло только раскопать его старое сердце, чтоб катались они судорожно у него в горле. Окна были затворены, однако не мог он предохраниться от ковыляющих снов — ибо ради почестей мертвым сам он должен умереть. Попытка расшевелить себя собственной рукою, поскольку жены давно уж не было, стала, как и начинанья детей-добытчиков, как их касанье себя, дыханием самоубийства. Намного позже после того, как его потревожил шум под окном, греза вернулась и вторглась, как в жизни, ему перед глаза, словно бы он и не спал. Сон за сном голоса и лошади были теми же, хоть и носили множество фигур, Жрец мешался с Офицером, его собственная покойная жена стреляла из ружья, примечательное дитя оглашало вердикт, как Судья, толпа зевак вся одета была в приговоренного. Но голоса звучали отчетливо, и, просыпаясь, он бы забывал, что они спокойно выносили приговор, друзья и враги, — виновен в глазах своего же Государства.


Скачать книгу "Людоед" - Джон Хоукс бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Внимание