Хроника лишних веков
- Автор: Сергей Смирнов
- Жанр: Попаданцы
- Дата выхода: 2023
Читать книгу "Хроника лишних веков"
Глава 1. Ночь Агасфера - Круговорот гуннов в природе
"РУССКИЙ ГОЛОС". - 1929. - N9.
Предисловие
Поэт Николай Арапов прибыл в Харбин осенью 1927 года и жил уединенно, почти не заводя знакомств. Дважды он нанес визит нашей редакции и оставил полдюжины стихотворений. Все они были напечатаны в последнем номере за 28-й год.
В начале мая сего года Н.А.Арапов внезапно исчез из города, оставив съемную квартиру незапертой, а в ней - почти все вещи несобранными.
При полицейском осмотре комнаты, на столе, была обнаружена папка с рукописью, "завещанной" - как было написано на папке - нашей редакции.
За время, ушедшее на подготовку этой загадочной рукописи к изданию, тайна исчезновения его автора не была раскрыта. Возможно, ответ следует искать в самом "романе-путешествии" нашего соотечественника. Мы не считаем себя в праве выдвигать какие-либо версии: пусть читатель сам сделать выбор, принимать ли ему невероятный вояж автора как игру воспаленного воображения или же как честные мемуары...
Наш оставшийся долг - лишь предварить публикацию краткой энциклопедической справкой:
АРАПОВ Николай Аристархович (1891 - ?), этнограф, поэт-акмеист. Изучал коренное население Индокитая и Полинезии (1915-1916 гг). Автор поэтических книг "Ледяной матадор" (1913) и "Радуга жизни" (1917), не получивших большой известности. С 1920 г. - беженец. Проживал в Риме, затем, с 1927 г., в Харбине. С мая 1929 г. Объявлен пропавшим без вести.
Редактор литературного отдела
С.А.Смирнов
Николай Арапов
ХРОНИКА ЛИШНИХ ВЕКОВ
Роман-путешествие
Памяти всех нас
НОЧЬ АГАСФЕРА
Планета Земля - Харбин - апрель 1929 года от Рождества Христова
...лунным ликером залиты крыши Харбина, города-нигде, города моего последнего рандеву со смертью.
В такие ночи я научился, привык и полюбил гипнотизировать себя окном, воображая, будто сам, как и город-нигде, наполняюсь приятно удушливой неподвижностью полнолуния. Это не созерцание или буддийская нирвана, но лишь растворенное в лунном блеске предчувствие мига, когда душа вздрогнет - и я замечу, что опять помню все.
Агасфер! Я знаю твою тайну, неседеющий старик. Вечность дороги - не наказание. Наказание - эта приятно удушливая неподвижность памяти. Но ведь и ты - человек. И я не поверю никому из тех прохожих, кто, раз видев тебя, скажет потом: "С той самой поры, с той минуты, с того мимолетного проклятия он так и не стал труждающимся и обремененным." Я не поверю, пусть даже это неверие зачтется мне грехом. Твой круг тоже должен быть разорван в конце концов. Иначе ковчег отплывет пустым.
Итак, с улыбкой недоверия к чернилам, к перу, к бумаге, к своему одиночеству... я повинуюсь и начинаю путешествие, но - не с прекрасной детской памяти о потерянном рае, а с первого дня-никогда.
КРУГОВОРОТ ГУННОВ В ПРИРОДЕ
Планета Земля - Уссури - февраль 1920 года от Рождества Христова.
Россия - в пропасти. С высоты ангельского полета - там, внизу, среди сугробов, наши серые, грязные ручейки бегства, им - раствориться в безднах желтых морей. Вагонные окна мутны и тревожны, как наша дремота, лица нездешние, одинаковые, февраль, утро.
В остывающем, как труп, пульмане, семьи офицеров жмутся прочь от окон, дышат.
Я, затесавшихся к ним штатской тенью, смотрю на все как бы со стороны, будто подглядываю в вагон, и только клубы редкого тепла вносят меня внутрь.
Позади - дымный шлейф никчемной судьбы, еще не опавшая на землю полоса копоти, тускло дотлевающие на лету хлопья пепла.
Впереди - угол падения душевной окалины и более - ничего.
Позади - красные ночи, позади - судорожное спасение родителей, поезд в Рим, плач мамы, стучащий по рельсам прочь из России. Их сын на перроне: "Я вас нагоню, не тревожьтесь", и вслед за первой весточкой из Рима - расстрел брата, взятого в заложники под Звенигородом, кутерьма, штыки в лицо, пляшущие костры на улицах, булыжная эйфория каких-то неясных победителей и - АЗИЯ-Азия-азия, на которую не напасешься никакой этнографии, Азия бессмысленная, как и русский бунт.
Впереди перед глазами: очумелый, опухший саквояж генеральской дочки, а рядом она сама, примятый соболенок, глядит на меня и боится офицеров, все перевернулось. Она чувствует и сторонится обреченных, ведь обреченные назойливы и несдержанны. Её жалко, но не хочется сказать ей "мадемуазель", и это - усталость. И к генеральской дочке в придачу перед моими глазами от всей нашей русской цивилизации остается лишь пожилой, большой и громоздкий, но как-то весь целиком отсутствующий доктор права, от которого, то есть от права, остались только его, то есть доктора, пожухлые бакенбарды. Впереди...
Поезд, тем безвременьем, стоял на ледяных рельсах под станцией Спасское-Дальнее, и все мы в тонком, едва осознаваемом напряжении, ожидали рывка, стараясь поэтому лишний раз не подниматься и не цедить кипяток.
Слушки беспроволочными сквозняками протягивались по вагонам: пути завалены... нет, пути очищены... красные впереди... нет, красные позади... Одно и то же, отскочив от крайних вагонов, живо отражалось обратно в середину и снова разлеталось по концам состава. Так заполнялись тишина и безвременье до самого веского знака бытия - выстрела.
И был рывок без движения. Сквозь полупрозрачные подтеки оконной дремоты не только я увидел округлую гору, как муравейник закишевшую черными точками.
Занялась проливная стрельба... Вагон пхнуло в бок, крупно бабахнуло, окна захрустели.
В массе внешнего гула с необъяснимой отсрочкой образовался крик:
- Красные!
"Красные черные", - мелькнула банально-художественная мысль, и я полез со всеми вон из вагона со здравой идеей, что верней оставаться внутри.
В тамбуре я, отбросив ненужную учтивость, нагло ухватил за локоток генеральскую пташку, уже выпорхнувшую из купе.
- Мадемуазель, вернитесь на место, - сказал я ей почему-то по-французски, будучи уверен, что чужое наречие она в эту минуту поймет куда лучше, чем родное и потому заведомо паническое. - Уверяю вас, там намного безопасней.
Она оглянулась на меня истерически-сонно, и я с трудом пробил ей дорогу сквозь забившую проход в вагоне массу горячих шуб.
Той же, но менее успешной и менее вежливой агитацией занимался наружи один из моих новых знакомцев, капитан Катуров, которого убьют неподалеку часа через полтора.
Меня он выпустил из вагона с отчаянным хрипом:
- Помогайте, Николай!
Чем помочь?
- Господа! Господа! - махал он на сыпавшихся из вагонов курей. - Назад! Назад! Не дурите же, черт побери! Состав уже трогается... - И снова дохнул мне в лицо горячим разрывом пара: - Сметут! Бойня! Как овец...
Мороз и солнце. Звонкая атмосфера смертельно бодрила, как блеск хирургических инструментов, била в глаза сине-белым сиянием, стрелами теней.
А солдатики рассыпались кругом стаей уток, растрепанных зарядом дроби, - и быстрого взгляда хватало, чтобы доподлинно уразуметь: дело - табак! Пехотный полковник сверкал черной перчаткой, командовал.
Наконец, сосредоточились на единственно здравой и вполне благородной цели: поезд разогнать, невзирая на ожидаемые впереди опасности, а полуроте охранения и господам офицерам остаться на заслон, чтобы поток гуннской конницы не успел перекрыть путь едва проснувшемуся паровозу.
Какой это был светлый, хрустальный день! Снег отливал радугой, бархатно искрился, казалась невероятной, невозможной в такую гимназическую погоду смерть. А пули, промахиваясь, свирепо жужжали.
Вагоны толкнулись туда-сюда и поволоклись по рельсам, мимо моих глаз стало проплывать окошко с едва различимым бледным портретом генеральской дочки, и я невольно сделал роковой жест: помахал ей рукой...
Ее глаза сверкнули сквозь замутненное морозом стекло, она даже прильнула к нему, но кто-то - неужели отсутствующий доктор права! - оттянул ее в сторону и не зря, ведь угол соседнего стекла уже был отмечен хищной звездочкой пули.
Все случилось скверно красиво: прощайте, мадемуазель, я остаюсь защищать вас!
Я увидел себя: вот я стою и поднимаю руку в изящном прощании... и вот я уже панически бегу за вагоном, пышу паром, цепляюсь за поручни, за подножку... посиневшими скрюченными пальцами, шапка кубарем. Это выходило еще сквернее. До того постыдно и скверно, что приступ животного страха не сдвинул меня с места, только выпал холодной испариной. Сердце забилось - "спасайся!" - и заглохло, даже внезапный огнь страшной мысли "Как же я оставлю стариков одних!" не ожег меня, не ожег. И я невольно пересчитал разноцветные вагончики, гуськом утекавшие вдаль.
Последнее искушение принес спокойный, внушавший уважение артиллерийский полковник Чагин, который расстанется с жизнью на третий день. Решительно проходя мимо, он сказал:
- А вы что тут?.. Бегите, еще успеете.
Ножом резануло это вполне сочувственное и резонное "бегите", и я ответил механически:
- Я остаюсь с вами.
- Весьма любезно, - на вид, столь же механически отметил полковник, вдруг прервав свои шаги. - Тогда займитесь делом, не стойте все равно.
- У меня нет оружия, - угадал я причину своего столбняка.
- Попросите у мертвых, - сказал дело полковник, уже отходя. - Одолжат.
Зажмурив один глаз от слепившего сбоку солнца, я другим, как Кутузов, обозрел поле печальной брани. Это был не Аустерлиц. Враг по-варварски валил с горы густым числом, перепаханный снег чернел. Исход был предрешен, и наши, сделав свой последний выбор, умирали, как могли, бодро и благородно, без разброда и матерных криков.
Тогда-то, в ту минуту в моем воображении вновь возник банальный художественный образ гуннов-скифов, да и Блок не оригинален... Но нет. Скифы не мы. Они! Они вновь пролились в мир водами потопа и смывают, сметают нас по закону извечного круговорота порядка и хаоса в природе...
Между тем, я еще не был застрелен - и этому все больше не удивлялся, глядя на мир покойницки безучастно... а поезд уходил, уходил, дымя молодцом, его сиюминутное спасение стало прекрасной, последней победой. И напоследок, издалека, паровозик согрел нам души прощальным задорным гудком.
Мне взгустнулось: я пропадал в этих чистых чужих снегах навсегда. Неслышный голос наставлял меня: раз так вышло, не стреляй ни в кого. Род твой изгнан, смыт потопом, брат убит - не мсти, иначе эта кипящая вода никогда не остынет и не спадет никогда. "Вы толстовец, что ли?" - в общем-то, беззлобно заметит мне под вечер полковник Чагин, и тогда я засомневаюсь, не гордыня ли все это, не могиканское ли чистоплюйство. А?
Философский пир во время чумы еще предстоит, а пока что некий большевистский кулибин соорудил на рельсах миниатюрный бронепоезд: дрезину, накрытую железным коробом с широкой прорезью, в которой рыскало жало пулемета. Этот смертоносный шарабан подкатился к станции и пробил наш тыл, втягивая за собой смерч вражеской кавалерии.
Наша тающая на морозе армия оказалась рассечена, и маленький - в полторы дюжины душ - отряд стал отступать к Манчжурии. Нам удастся ускользнуть в тайгу. "Я знаю хорошую дорогу на Дунфанхун", - скажет солдат Щуплов в минуту первой передышки, а когда его убьют, дорога в сказочную страну Дунфанхун будет манить живых, наши нервы не застынут в снегах...