Урок анатомии. Пражская оргия
- Автор: Филип Рот
- Жанр: Современная проза
- Цикл: Проза еврейской жизни
Читать книгу "Урок анатомии. Пражская оргия"
— А что, — интересуюсь, — нужно чеховским актрисам?
— Вместе с другими людьми играть пьесу жизни, а не играть в пьесе, которая якобы отражает жизнь! Им нужно отказаться от своего эгоизма, от своих переживаний, своих заморочек по поводу внешнего вида и своего искусства! — Она начинает плакать. — Ведь я же от своих избавилась!
— Ева, расскажи о своих еврейских демонах. Он американский специалист по еврейским демонам. Ее, господин Цукерман, преследуют еврейские демоны. Ева, ты должна рассказать ему о заместителе министра культуры — о том, что с ним было, когда ты ушла от мужа. Ева была замужем за человеком, о котором здесь, в Америке, вы и не слышали, но которого обожает вся Чехословакия. Он очень популярный театральный деятель. Его каждую неделю показывают по телевизору. Наши старушки мамы рыдают, когда он поет народные моравские песни. Девушки, стоит им заслышать его трубный глас, обмирают. Из музыкальных автоматов, из радиоприемников — отовсюду раздается его ужасный, якобы пылкий цыганский голос. Когда вы замужем за таким человеком, можно ни о чем не заботиться. Играть любую героиню в Национальном театре. Жить с комфортом. Ездить в любые заграничные поездки. Если вы замужем за таким человеком, вас никто не трогает.
— Он тебя тоже не трогает, — встревает она. — Зденек, охота тебе меня допекать? Пусть я смехотворная героиня очередной смешной чешской истории, мне плевать. В Чехословакии, чтобы ни случилось, люди только пожимают плечами и говорят: «Ну чистый Швейк, чистый Кафка». Оба они у меня уже в печенках сидят.
— Расскажите о своих еврейских демонах, — прошу я.
— Нет никаких демонов, — отвечает она, вызверившись на Сысовского.
— Ева влюбилась в господина Поляка и ушла к нему от мужа. А если вы возлюбленная господина Поляка, — объясняет Сысовский, — жить спокойно вам не дадут. У Поляка было много возлюбленных, и каждой пришлось туго. Ева Калинова замужем за заслуженным артистом Чехословакии и — на тебе! — бросает его ради агента сионизма и буржуазного врага народа. Потому они и писали на стене у театра «еврейская шлюха» и присылали по почте стихи о ее аморальном поведении и шаржи на Поляка с еврейским шнобелем. Потому и строчили письма министру культуры с протестами и требованиями убрать ее из театра. Потому и вызвали на прием к замминистра культуры. Бросив великого заслуженного артиста, сентиментального, самовлюбленного зануду Петра Калину ради еврея и паразита Павла Поляка, она стала ничем не лучше еврейки.
— Прошу, — говорит Ева, — хватит об этом. Все эти люди, они страдают ради своих идей, из-за запрещенных книг, ради возврата демократии в Чехословакию — страдают ради своих принципов, гуманизма, ненависти к русским, а я в этой кошмарной истории до сих пор страдаю из-за любви!
—«А вы знаете, — говорит ей наш просвещенный замминистра культуры, знаете, мадам Калинова, — не унимается Сысовский, — что половина наших соотечественников считает, что вы вообще-то еврейка, по крови?» Ева ему отвечает, очень сдержанно — а Ева, если не сердита и не напугана до потери сознания, умеет быть очень сдержанной, очень красивой, очень интеллигентной, — очень сдержанно отвечает: «Дорогой господин заместитель министра, моя семья еще в шестнадцатом веке в Богемии подвергалась гонениям за протестантизм». Но его это не останавливает, ему и так это известно. Он говорит: «А скажите мне, почему это вы в возрасте девятнадцати лет сыграли еврейку Анну Франк?» Ева отвечает: «Я сыграла эту роль, потому что меня выбрали из десятка молодых актрис. И каждая из них хотела получить ее больше всего на свете». — «Молодых актрис? — переспрашивает он. — Или молодых евреек?»
— Умоляю, Зденек, я уже слышать не могу свою смехотворную историю! И
—«Молодых актрис? — переспрашивает он. — Или молодых евреек?» Ева ему: «А какая разница? Некоторые из них, возможно, были еврейки. Но я нет». — «Тогда зачем, — спрашивает он у Евы, — вы два года играли на сцене эту еврейку, если вы не сочувствовали сионистам?» Ева в ответ: «Я до этого уже сыграла еврейку в чеховском „Иванове“. И еврейку в шекспировском „Венецианском купце“». Это его не убеждает. То, что Ева захотела играть еврейку в пьесе Антона Чехова, где наличествуют герои всех сословий, только выбирай, не укрепляет, по мнению замминистра, Евино положение. «Но ведь все понимают, — объясняет Ева, — что это только
— Ничуть они не сильны, — говорит Ева. — Просто я слабая. Я глупая и не способна противостоять этим хамам! Плачу, трясусь, тушуюсь. Так мне и надо. Даже здесь, сейчас я все равно не могу выбросить из головы этого человека! Надо было отрубить мне голову. Вот это было бы справедливо!
— А теперь, — говорит Сысовский, — она еще с одним евреем. В ее-то возрасте. Теперь Ева пала окончательно.
Она что-то говорит ему по-чешски, он отвечает по-английски.
— Воскресенье, — говорит он, — что ты будешь делать дома? Выпей, Евушка. Выпей виски. Наслаждайся жизнью, попробуй.
Она снова переходит на чешский — то ли просит его о чем-то, то ли упрекает, то ли казнится сама. Снова на английском и снова очень мягко он говорит:
— Понимаю. Но
— Я ухожу! — обращается она ко мне. — Мне надо идти!
И выбегает из гостиной.
— Ну а я остаюсь… — бормочет он и приканчивает виски.
Входная дверь открывается и захлопывается прежде, чем я успеваю встать и проводить гостью.
— Если хотите знать, — говорит Сысовский, покуда я подливаю ему виски, — то она сказала, что идет домой, а я сказал, а что там делать, а она сказала: «Мне тошно от твоих умствований, от своего тела, до смерти тошно от этих тоскливых историй!»
— Ей хочется послушать что-нибудь другое.
— Скорее, кого-нибудь другого. Она сегодня злится, потому что думает, будто я привел ее сюда, только чтобы похвастаться ею перед вами. А что мне оставалось — бросить ее в номере одну? В воскресенье? Куда бы мы в Нью-Йорке ни пошли, стоит нам встретиться с каким-нибудь мужчиной, она сразу на меня накидывается. «Зачем он нам нужен?» — говорит она. Далее следует драматическая сцена и обвинения в сводничестве. Я сводник, потому что она мечтает меня бросить, но боится: ведь в Нью-Йорке она совсем одна и никто ее здесь не знает.
— А в Прагу ей путь заказан?
— Лучше ей не быть Евой Калиновой здесь, чем быть Евой Калиновой там. В Праге Ева сойдет с ума, когда увидит, кого ввели на роль Аркадиной.
— Но здесь она сходит с ума, распродавая платья.
— Нет, — говорит он. — Проблема не в платьях. Просто сегодня воскресенье. А воскресенье не лучший день недели для эмигрантов.
— Почему вас обоих выпустили?
— Теперь тех, кто хочет уехать, не держат. Кто уезжать не хочет, тому приходится сидеть и помалкивать. А кто не согласен ни уезжать, ни помалкивать, того сажают.
— А вы, Сысовский, оказывается, сверх прочего еще и еврей? Неожиданно.
— Я похож на маму, она была гойка. Евреем был отец. И не просто евреем, а вроде вас — он писал о евреях; вроде вас, всю жизнь был помешан на еврействе. Написал сотни рассказов о евреях, но ни одного не напечатал. Отец был интровертом. Преподавал в нашем заштатном городке математику в старших классах. Писал для себя. Вы знаете идиш?
— Я еврей, но мой родной язык — английский.
— Отец писал на идише. Чтобы прочесть его рассказы, я выучил идиш. Говорить на нем я не умею. Мне не довелось говорить с ним. Он погиб в 1941-м. Еще даже до депортации дело не дошло, а к нам в дом пришел фашист и застрелил его.
— Почему именно его?
— Евы тут уже нет, так что я могу вам рассказать. Это еще одна из моих скучных европейских историй. Одна из ее любимых. Имелся в нашем городке офицер-гестаповец, который обожал играть в шахматы. Когда началась оккупация, он узнал, что лучший шахматист в округе — мой отец, и каждый вечер вызывал его к себе. Отец был мучительно застенчив, даже учеников своих стеснялся. Но он надеялся, что если сумеет поладить с тем офицером, то мои мать и брат будут в безопасности, и потому являлся к нему по первому зову. Это и вправду сработало. Всех евреев в городке согнали в гетто. День ото дня жизнь становилась все тяжелее — для всех, кроме нашей семьи. Больше года нас не тревожили. Преподавать в школе отцу уже было запрещено, но ему разрешили ходить по ученикам и подрабатывать частными уроками. По вечерам, после ужина, он выходил из гетто и шел играть в шахматы с гестаповским офицером. А в городке квартировал еще один офицер-гестаповец. Он покровительствовал еврею-дантисту. Тот дантист перелечил ему все зубы. Ему тоже оставили практику, тоже не трогали семью. Как-то в воскресенье, такое же, быть может, как сегодняшнее, те два гестаповца пошли вместе выпить и напились, кстати, спасибо за радушие, мы с вами тоже недурно выпили. Они были добрыми друзьями, но, видимо, сцепились не на шутку, потому как тот, кто играл с отцом в шахматы, ввалился домой к дантисту, вытащил его из постели и застрелил. Второй фашист до того взъярился, что наутро заявился к нам и убил не только моего отца, но и брата, ему всего восемь тогда минуло. Когда убийцу вызвали к немецкому коменданту, тот объяснил свой поступок так: «Я убил его еврея за то, что он убил моего». — «Но ребенка-то за что?» — «Зол был до чертиков». Их пожурили и велели больше так не делать. Вот и все. Но даже то, что их пожурили, — это было нечто. В те дни евреев могли убивать в собственных домах, даже прямо на улице — законом это не запрещалось.