Малиновые облака

Юрий Артамонов
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: В сборник известного марийского писателя Юрия Артамонова включены произведения о судьбах современной деревни, ее людях, их сложных человеческих взаимоотношениях в наше переломное время.

Книга добавлена:
5-06-2023, 12:48
0
244
128
Малиновые облака

Читать книгу "Малиновые облака"



РАЗГОВОР С ДЕДОМ

Перевод Л. Лещенко *

— Как дед, здоров? — приехав из города, спрашиваю у матери.

— Умер твой дед… — как-то обыденно просто отвечает мать, и от этой обыденней интонации мне становится страшно. Умер!

Изба полна народу — едят, пьют, негромко переговариваются. Так уж заведено у марийцев, да, наверное, и не только у марийцев: родится человек — пьют, умрет — тоже пьют.

Мариец — человек терпеливый, выносливый. Мариец работу любит. И веселиться, погулять умеет по-настоящему. И горюет крепко, по-настоящему же. И ты, дед, таким был, ты все испробовал-испытал за долгую жизнь. Теперь беспокойная твоя душа успокоилась, теперь тебе больше ничего-ничего не надо. Никогда уже не услышу я твоих шуток-прибауток, никогда ты не расскажешь свою собственную, только что выдуманную сказку.

Ты лежишь в гробу празднично принаряженный, каким я тебя и не припомню на этой вдоль и поперек исхоженной тобой земле — земле, на которой собрался ты в последнюю дорогу.

Дед, я торопился на встречу с тобой, как птица, зимующая на далеком юге, торопится встретиться с севером, увидеть родную землю. Но думал я видеть живого, а не лежащего в гробу. Я не представлял тебя покойником. И поговорить мне, дед, так с тобой хотелось. Только не с невидящим и неслышащим, не с человеком без души. И поглядеть на родную землю с тобой вместе. Но ты больше не сможешь глядеть на нее.

Старики-марийцы говорят: крещеная душа попадет или в рай, или в ад. Ты, дед, крещеный, но есть ли рай и ад или нет, все равно твоя душа останется на земле. Здесь, с нами. Твое беспокойное сердце будет стучать и стучать — столько, сколько жить моему сердцу, сколько жить сердцам всех знавших тебя.

— Можно разве так-то? — слышится голос богомольной старухи. — Хоть иконку на грудь положили бы… А то даже свечка ни одна не горит.

— Тетушка, давайте исполним последнюю волю моего мужа. Он просил схоронить его без попа, без иконы. Живой был — не припомню, чтобы молился когда…

Дед, я помню тебя с самого моего малолетства. И сейчас ты мне видишься тем, давним. Невысокого роста, подвижный, с волосами, легким парком белеющими над головой. Нос большой, картошкой, опирается на черные, толстые усы. Усы ты трогал кончиком языка, будто приглаживал, а потом закручивал в лихие колечки.

Заходя в избу, ты смотрел на нас, маленьких, строго, как генерал. Но глаза твои при этом всегда смеялись — хитро и очень добро. Так что не то чтобы испугаться твоей строгости — мы не могли сдержать смех. А ты хватал нас по одному, сжимал своими широкими ладонями под мышками и подбрасывал к самому потолку — высоко, казалось, подбрасывал.

Одевался ты всегда одинаково: белый шовыр, штаны тоже белые, холщовые. На единственную ногу надевал, подвязывал лапоть и шел по улице с таким видом, какой, должно, бывает у самых разнаряженных франтов.

Помню, твоя старуха, моя бабушка значит, купила тебе в городе новехонькие сияющие ботинки.

— Убери с моих глаз эту игрушку! — крикнул ты. — Видишь? — и показал на только что сплетенный, тоже новехонький лапоть. — Самая лучшая обувка на свете — и ногу никогда не жмет, и легкая. И делать один только надо. А купи ботинки али там сапоги — половину обувки выбрасывать придется. Нет, старуха, не про меня эта обновка, годится она разве что двуногим…

В марийских деревнях давно забросили и лапти, и шовыр — нигде сейчас их не увидишь. В музее, пожалуй, только и висят лапти, напоминая о нашем прошлом. Да вот на тебе еще всегда неизменно был лапоть — единственный.

Помнишь, рассказывал, как потерял левую ногу? С шутками-прибаутками, со смехом — будто и не жалеешь вовсе об этой ноге. А тогда, конечно, не до смеха было…

— Стоим мы С товарищем на дне окопа, смотрим, как беляки прут и прут. А они и впрямь так лезут, словно бы и страха у них нет. Или, наоборот, от страха головы потеряли. Ведь мы-то не просто смотрим себе — мы их потихоньку на тот свет отправляем. И все равно никак они не кончатся, окаянные, даже вроде бы больше становится.

Вдруг как рванет в самом окопе, аккурат между нами… Очухался я — лежу далеко впереди бруствера, а нашего окопа нет — засыпало. Пробую встать — не тут-то было. Ранило, думаю, и стал себя ощупывать-проверять: все ли на месте. Как дошел до левой ноги, понял, что отвоевался… Окоп заваленный потом откопали, нашли моего товарища, убитого, и мою ногу. Да мне-то она уже на что?..

Мне, дедушка, нравилось смотреть, как ты шагаешь: чуть наклонившись, раскинув руки, точно собираясь взлететь, как старая, но еще сильная птица. В руке у тебя железная палка, вместо одной ноги — деревяшка, на другой — лапоть. Железо о землю позвякивает — песню наигрывает, деревяшка скрипит — тоже что-то напевает, а лапоть свой собственный мотив выводит. Три звука, как от трех инструментов, сливаются вместе, далеко слышатся, и все знают: Коля идет. Не Миклай или там Николай, а именно Коля.

Только председатель колхоза имел право величать тебя по имени-отчеству: Николай Варламович. Теперь-то я понимаю, что стареть ты не хотел, все думал молодым остаться. Но время-то, время гонит человека вперед, неумолимо гонит. И если когда-то звали Колей, или даже Коленькой, то вот уж — Николай, а там и Николай Варламович. Наконец, просто дедушка. Не сердись, но все-таки старым ты стал, так ведь на то ты и дед, чтобы быть старым.

Если в одежде ты был по-деревенски неприхотлив, то к бритью относился с энтузиазмом, какого и у городских не часто встретишь. Брился каждый день. Хотя нет, ошибаюсь: заставлял брить себя свою старуху. Одного лезвия, даже нового, на твою бороду не хватало, и только истратив вконец три «Невы» или «Спутника», бабушка несла тебе зеркало. Пока ты с веселым самодовольствием оглядывал отливающий темным глянцем гладкий подбородок, старуха твоя отмывала руки.

Ведь брить ей приходилось и твои щеки, которые были такими морщинистыми, что не порезать их ну никак невозможно. И руки бабушки, перепачканные кровью, каждый раз походили на руки человека, впервые взявшегося зарезать петуха, да еще тупым ножом.

А потом как-то незаметно порезов стало меньше. И вот уж старуха твоя так преуспела в парикмахерском искусстве, что хоть рекомендуй ее мастером в районный Дом быта.

Поворачиваешь ты зеркало так и эдак, вытягиваешь шею, ощупываешь каждую морщину своими коричневыми негнущимися пальцами. Потом удовлетворенно крякаешь: с этим — порядок.

— Теперь, мать, займись-ка моими кавалерийскими усами…

Бабушка уже бежит из кухни с ножницами, и пока она щелкает ими у твоего носа, ты неотрывно гладишь в зеркало, подаешь команды — какой волосок подрезать, какой, упаси бог, и трогать-то не следует…

Да, когда-то ты был первым парнем в Томшарове. Уронив из-под картуза на лоб кудрявые, тогда еще черные волосы, ты шел вниз по улице. Вот ты растянул гармонь от плеча до плеча, обнял ею самого себя, того глади лопнет гармонь, порвется. Смотрят на тебя девки — млеют, каждая, наверно, ждала-надеялась: а ну как позовешь?.. Но случилось как-то, что попал ты в руки вдовушке Оксине, которая так крепко обработала красавца-гармониста, что всего-то и осталось от былого жениховского нрава одно-единственное — не проходящая с возрастом потребность в бритье. Будто хоть в этом хотел ты победить время, повзрослевший, постаревший, но не смутившийся.

А жил тихо, незаметно, слова лишнею, бывало, никогда не скажешь. Жена твоя, Оксина, — высокая сутуловатая баба. Она на целых одиннадцать лет старше, и потому, может, рыхла здоровьем: чуть выйдет из избы, пройдет десяток шагов — и уж задыхается.

— Мать, не проживешь долго, — частенько говаривал ты.

— Не каркай, черный ворон! Собирать-то тебя в последнюю дорогу все равно мне придется»..

Когда началась война, тебе, верно, стало так горько, как никому в деревне. На второй же день, в понедельник, ты уложил в мешок сухари и, не сказав ни слова, не прощаясь, ушел за двадцать верст в город. Воротился ты с опущенной головой, злой на кого-то, как мне тогда показалось. Теперь-то я знаю, что серчал ты на себя: не сгодился!

— И куда тебя, старого, понесло? Куда?.. — ругалась бабушка. — Совсем из ума выжил — только что тебя на войне не хватает с твоей деревяшкой!

— Деревяшка у меня с гражданской, да еще прибавь кулацкую пулю, что в груди ношу… Как же ты можешь думать, будто я в этот раз на печи усижу?

Помрачнел ты после этого разговора, стал молчаливым. Больше не сидел на завалинке, подставляя летнему солнышку старые кости, отпуская шуточки в адрес каждого мимо проходящего.

Работал в поле вместе со всеми. А в поле и впрямь выходили все: и молодые, едва успевшие обвыкнуть в замужестве бабы, и твои ровесники — старики и старухи, и мы, мальчишки. Детство — самая беспечная, веселая пора в жизни.

Но у нас, десятилетних, оно не было ни беспечным, ни веселым. Хотя все-таки оставалось детством. Мы как-то враз превратились в мужчин, повзрослев разумом лет на десяток. А силы у нас остались те же, детские. II отработав, как и взрослые, день с серпом в поле или в лесу на заготовке дров, возвращались домой еле волоча ноги. Садились за стол — на отцовское место — ждали, когда мать подаст из печи жидкий постный суп, зачастую с картофельной ботвой или капустными листьями, обрежет ломоть хлеба, испеченного пополам с лебедой. «За день съедаем по целой охапке сена», — говорили тогда старики-острословы.

Ты, дедушка, помогал нам стать взрослыми. Это ты первым собрал нас, ребятишек, вывел в поле. Сколько ржаных колосьев поднято нами с земли, сколько хлеба не осталось мокнуть в опустевшем осеннем поле!

Босиком по колючей стерне, неся в тонких руках тяжелые мешки с колосьями, мы обходили сжатые поля. И чем тяжелей был мешок, тем больше мы радовались. Помнишь, ты сказал: «Хлеб из этих колосков — добавочная порция вашим отцам на фронте. Чтобы они стали еще сильнее…»

А по дороге домой мы играли в войну, снова превращаясь в десятилетних. Ведь только дети могут играть после дня непосильной работы, что есть духу носясь по жухлой траве, врубаясь прутьями в заросли чертополоха.

Ты, дедушка, помогал нам оставаться детьми. Помнишь, как ты не меньше моего радовался, если мне удавалось одним лихим ударом срубить куст полыни, изображавший врага, немца? И ты, старый красноармеец, учил нас всему тому, что искони сближало солдат и мальчишек. Мы падали в борозды, перебегали от куста к кусту, вставали в атаку с громовым «ура». И побеждали.

Никто из нас не хотел быть немцем, фашистом. Помнишь, одного мальчика, Саню, мы все вместе хотели заставить воевать против «наших»?.. Саня сначала заплакал, а потом вдруг вытер нос и решительно заявил:

— Хоть бейте, ни за что не буду против наших!

Тут ты шевельнул своими кавалерийскими усами и вмешался:

— Не надо, ребята, заставлять его — у него отец на фронте…

Когда в тот год мы закончили собирать колоски, правление выдало нам по стакану меда. Взрослым меда давно не давали, а нам дали. Это, знаю, тоже твоя забота, дедушка: ведь мы были детьми…

Мед мы смогли донести до дома. Почему смогли? Да потому, что давным-давно его не пробовали, не видели. Но донесли, как донес бы человек взрослый, которого ждут несколько голодных ртов, которому нужно заботиться о меньших…


Скачать книгу "Малиновые облака" - Юрий Артамонов бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Книжка.орг » Советская проза » Малиновые облака
Внимание