Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова

Борис Парамонов
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: Предмет литературно-философских бесед Бориса Парамонова и Ивана Толстого – русская литература, которую соавторы рассматривают в «персональных» главах.

Книга добавлена:
3-09-2023, 07:25
0
296
80
Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова

Читать книгу "Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова"



Толстой

Б. П.: Со страхом Божиим приступаю. Знаете, Иван Никитич, вспоминаются слова Льва Лосева, сказавшего о своих бродскианских штудиях: я ощущаю себя букашкой, ползущей по собору Нотр-Дам. Так с Толстым еще труднее, даже в отношении количественном: Бродский прожил 55 лет, а Толстой 82 года, к тому же писал прозу, то есть материал по своей природе куда более объемный, чем поэзия. Да и конкретные объемы каковы, например, «Война и мир». Тут даже Сизифом себя невозможно почувствовать: не то что на гору вкатить такую глыбу, но просто не охватить ее, рук, что называется, не хватает.

И. Т.: Со школы помним про глыбу: «Какая глыба, какой матерый человечище».

Б. П.: Да, это ленинские слова о Толстом в воспоминаниях Горького о Ленине. Любые горьковские мемуары надо делить на четыре, а то и на восемь, он многое присочинял. Но при этом именно о Толстом его воспоминания наиболее достоверны, потому что это и не воспоминания в строгом смысле, а дневникового характера записи, поденная записка, как говорили в старину. Он приходил со встречи с Толстым и записывал по свежим следам его разговоры. Потом эти записи потерялись, а потом счастливо нашлись. Это очень интересные записи. Когда Горький издал их, собрав в книгу, она заслужила всеобщее одобрение и хвалу.

И. Т.: Томас Манн сказал: это лучшее, что написал Максим Горький.

Б. П.: Томас Манн это сказал в начале двадцатых годов, в своем то ли эссе, то ли исследовании «Гёте и Толстой». Горький после этого много чего еще написал, но Томасу Манну до этого, конечно, дела не было. И ведь почему этим запискам веришь: Толстой в них предстает вне канонического его образа, он живой, резкий, отнюдь не благостный моралист, которым он старался представить себя в своей морально-религиозной проповеди. Он все время ведет с Горьким разговоры, так сказать, провокативные. Спрашивает, например: вы меня любите? Или такое говорит: у вас утиный нос, это признак злого человека. Ну что на это скажешь, какую беседу поведешь? Или такое рассказывает: идет он по дороге в погожий день, радуется Божьему миру, и вдруг в стороне, в придорожных кустах видит странников, бабу и мужика, елозящих друг на друге, их голые старческие синие ноги. Совершенно толстовский текст, на уровне лучшей его прозы, вот так он мир видел.

И. Т.: То есть остраненно?

Б. П.: В самое яблочко, Иван Никитич! Именно так! Тут ведь какой эффект: странники, божьи люди, нечто априорно позитивное, духовное. И вот они елозят, обнажая мерзкую плоть. Вот это и есть яркий пример остранения.

И. Т.: Давайте поговорим подробнее об этом толстовском приеме, как увидел это у него Виктор Шкловский.

Б. П.: Остранение – это способ увидеть привычную, стершуюся в восприятии вещь как бы заново, вывести ее из автоматизма восприятия: не просто бегло узнать, но видеть во всей ее первоначальной, что ли, свежести. Для этого вещь переносят в иной семантический, смысловой ряд, при этом как бы ее снижают, можно сказать, разоблачают, лишают культурного ореола. Вот давайте возьмем самый знаменитый у Толстого пример остранения – Наташа Ростова в опере. И дано это так (все цитировать не будем, но вот хотя бы часть):

На сцене были ровные доски посередине, с боков стояли крашеные картины, изображавшие деревья, позади было протянуто полотно на досках. В середине сцены сидели девицы в красных корсажах и белых юбках. Одна, очень толстая, в шелковом белом платье, сидела особо, на низкой скамеечке, к которой был приклеен сзади зеленый картон. Все они пели что-то. Когда они кончили свою песню, девица в белом подошла к будочке суфлера, и к ней подошел мужчина в шелковых, в обтяжку, панталонах на толстых ногах, с пером и кинжалом, и стал петь и разводить руками.

Мужчина в обтянутых панталонах пропел один, потом пропела она. Потом оба замолкли, заиграла музыка, и мужчина стал перебирать пальцами руку девицы в белом платье, очевидно ожидая опять такта, чтобы начать свою партию вместе с нею. Они пропели вдвоем, и все в театре стали хлопать и кричать, а мужчина и женщина на сцене, которые изображали влюбленных, стали, улыбаясь и разводя руками, кланяться.

<…>

Во втором акте были картины, изображающие монументы, и была дыра в полотне, изображающая луну, и абажуры на рампе подняли, и стали играть в басу трубы и контрабасы, и справа и слева вышло много людей в черных мантиях. Люди стали махать руками, и в руках у них было что-то вроде кинжалов; потом прибежали еще какие-то люди и стали тащить прочь ту девицу, которая была прежде в белом, а теперь в голубом платье. Они не утащили ее сразу, а долго с ней пели, а потом уже ее утащили, и за кулисами ударили три раза во что-то металлическое, и все стали на колени и запели молитву. Несколько раз все эти действия прерывались восторженными криками зрителей. Но вдруг сделалась буря, в оркестре послышались хроматические гаммы и аккорды уменьшенной септимы, и все побежали и потащили опять одного из присутствующих за кулисы, и занавесь опустилась.

Вместо оперы как культурного явления дан механизм театрального представления. Вместо культурного впечатления – описание театральной машинерии. Это и к самой музыке отнесено: не всем понятные звуки, а технический термин, какие-то аккорды уменьшенной септимы. Или, пользуясь старыми советскими штампами, вместо идеализма – материализм.

И. Т.: Толстой – стихийный материалист?

Б. П.: Вроде того. То есть происходит разоблачение культурного феномена. Увидеть его, а не просто автоматически узнать – значит снизить его, лишить культурной символики. Вот это и есть то, что некто назвал срыванием всех и всяческих масок.

И. Т.: То есть тот же Ленин. Для Шкловского это художественный прием, а у Ленина чистая социология: Лев Толстой как зеркало русской революции, причем не революции вообще, а именно крестьянской. То есть попросту бунта. Крестьянская революция не имеет культурного смысла. Какая же тут эстетика? Толстой, получается, анархист, культурный нигилист. Как это сочетается с великим художеством?

Б. П.: В том-то и дело, в том-то и смысл этого великого явления – Льва Толстого. У него в отказе от культурных масок сказывается высшая гениальность. Вспомним тему стихии и культуры, которые, если вы помните, Иван Никитич, мы однажды обсуждали на примере другого литературного гения.

И. Т.: Александра Блока. Это он отождествлял культуру и стихию, противопоставляя это так называемой цивилизации.

Б. П.: Совершенно верно, и в этой родственности столь разных художественных гениев открывается некая сверхкультурная правда.

И. Т.: Сермяжная? Исконная и посконная?

Б. П.: Да, и от этого не отмахнуться юмором. Шуткой юмора, как нынче говорят. Сермяжная правда в том, что культурный человек – цивилизованный человек, так скажем, – не может быть гениальным. Он культурно отчужден, лишен выходов к стихиям бытия. Он живет в царстве Аполлона, а не в безднах Диониса. Был в России еще один гений, который это понимал и ясно выражал, – Тютчев.

И. Т.: Всепоглощающая и миротворная бездна.

Б. П.: Да. И в советской уже литературе, хронологически советской, такой гений был Платонов. Но он и вообще, как один его персонаж, «в смерти живет». Вот гениальная формула! И тогда можно, если нам хочется в русской литературной истории видеть некую смысловую связь и, так сказать, логику. Можно сказать, что Платонов – это исход Льва Толстого.

И. Т.: Но тогда получается, Борис Михайлович, что Лев Толстой эту русскую судьбу накликал: не просто писателя Платонова, а самую революцию.

Б. П.: А как же. Так, между прочим, и говорил один выдающийся человек – Николай Бердяев в своей острейшей статье «Духи русской революции». Давайте воспроизведем толстовский ее сюжет.

Толстой сумел привить русской интеллигенции ненависть ко всему исторически-индивидуальному и исторически-разностному. Он был выразителем той стороны русской природы, которая питала отвращение к исторической силе и исторической славе. Это он приучал элементарно и упрощенно морализировать над историей и переносить на историческую жизнь моральные категории жизни индивидуальной. Этим он морально подрывал возможность для русского народа жить исторической жизнью, исполнять свою историческую судьбу и историческую миссию. Он морально уготовлял историческое самоубийство русского народа. Он подрезывал крылья русскому народу как народу историческому, морально отравил источники всякого порыва к историческому творчеству.

<…>

Толстовская мораль обезоружила Россию и отдала ее в руки врага. И это толстовское непротивленство, эта толстовская пассивность очаровывает и увлекает тех, которые поют гимны совершенному революцией историческому самоубийству русского народа. Толстой и был выразителем непротивленческой и пассивной стороны русского народного характера. <…>

Толстовский анархизм, толстовская вражда к государству также одержали победу в русском народе. Толстой оказался выразителем антигосударственных, анархических инстинктов русского народа. Он дал этим инстинктам морально-религиозную санкцию. И он один из виновников разрушения русского государства. Также враждебен Толстой всякой культуре. Культура для него основана на неправде и насилии, в ней источник всех зол нашей жизни. Человек по природе своей естественно добр и благостен и склонен жить по закону Хозяина жизни. Возникновение культуры, как и государства, было падением, отпадением от естественного божественного порядка, началом зла, насилием.

Толстому было совершенно чуждо чувство первородного греха, радикального зла человеческой природы, и потому он не нуждался в религии искупления и не понимал ее. Он был лишен чувства зла, потому что лишен был чувства свободы и самобытности человеческой природы, не ощущал личности. Он был погружен в безличную, нечеловеческую природу и в ней искал источников божественной правды. И в этом Толстой оказался источником всей философии русской революции. Русская революция враждебна культуре, она хочет вернуть к естественному состоянию народной жизни, в котором видит непосредственную правду и благостность. Русская революция хотела бы истребить весь культурный слой наш, утопить его в естественной народной тьме. И Толстой является одним из виновников разгрома русской культуры. Он нравственно подрывал возможность культурного творчества, отравлял истоки творчества. Он отравил русского человека моральной рефлексией, которая сделала его бессильным и неспособным к историческому и культурному действию.

Толстой – настоящий отравитель колодцев жизни. Толстовская моральная рефлексия есть настоящая отрава, яд, разлагающий всякую творческую энергию, подкапывающий жизнь. <…>

Толстой идеализировал простой народ, в нем видел источник правды и обоготворял физический труд, в котором искал спасения от бессмыслицы жизни. Но у него было пренебрежительное и презрительное отношение ко всякому духовному труду и творчеству. Все острие толстовской критики всегда было направлено против культурного строя. Эти толстовские оценки также победили в русской революции, которая возносит на высоту представителей физического труда и низвергает представителей труда духовного.


Скачать книгу "Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова" - Борис Парамонов бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Книжка.орг » Публицистика » Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова
Внимание