Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести
Читать книгу "Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести"
— «От человека…» — ворчит Николаич, делая ход. — Мягкотелый ты интеллигент, Саша.
— От интеллигента слышу.
— Предлагаю королевский гамбит. Как только пурга утихнет, расчистим площадку.
— Принимаю. Ну, а ещё чем ты озабочен?
— Вот этими самими нервишками. Тем, что мы, не сговариваясь, каждое утро встаём с левой ноги.
— А если конкретно?
— Обрати внимание, как они друг на друга смотрят.
— Уже обратил. Кореш и Махно по сравнению с этой парочкой друзья до гробовой доски. Кажется, перемирие кончается.
— Кончилось, Саша. Как заметил дядя Вася, «в одной берлоге двум медведям не ужиться».
— Боишься взрыва?
— Пусть они сами его боятся, друг мой! Шах.
— Вижу. А что, если я поселю своего длинноухого в медпункте? Всё-таки легче будет проводить разъяснительную работу.
— Вообще-то механикам положено жить вместе, но согласен. Э, да у них цирк начинается.
Провожаемый дружескими советами, Дугин лезет под стол и ревёт с такой силой, что в тамбуре тревожно лают разбуженные собаки. А тут ещё Горемыкин заливается своим визгливым смехом, ему по-жеребячьи жизнерадостно вторит Шурик Соболев — в самом деле цирк.
— Не натурально, — решает Веня. — Народ требует «бис»!
Дугин ревёт ещё раз.
— Вот теперь натурально, — хвалит Веня. — Вылезай, четвероногий друг. Всё-таки прорезался голос предков!
— Каких таких предков? — оскорбляется Дугин.
— Тебе виднее, предки-то твои.
— Нет, ты скажи! — настаивает Дугин.
— Так, есть одна догадка, — веселится Веня. — Или, скажем, рабочая гипотеза. Уж очень ты смахиваешь в профиль на лошадь Пржевальского!
— За лошадь, знаешь…
— Эй, на Филатове! — включаюсь я. — Лево на борт.
— Па-а-рдон! — Веня чмокает и поправляет воображаемое пенсне. — Все мы, Женя, как сказал поэт, немножко лошади, ты больше, я меньше…
— Это ещё неизвестно, кто больше! — повышает голос Дугин.
— Веня, — говорит Николаич, — остроумие хорошо тогда, когда оно не оставляет ожогов.
— Я же запросил пардону. — С лица Вени сползает улыбка. — Что мне, расшаркиваться…
— Доктор, — в голосе Николаича звенит металл, — Филатову необходимо подышать свежим воздухом.
Я со вздохом встаю, одеваюсь.
— Веня, ты мне очень нужен. Надень шапочку и обмотай горлышко шарфиком.
— Зачем? — огрызается Веня. Но, уловив мой взгляд, всё-таки встаёт и выходит следом за мной.
По мере того, как я выколачиваю из Вени пыль, он становится всё чище и красивее. Он исповедуется, немножко хнычет и обещает быть хорошим, а перспектива отныне жить вместе со мной вообще приводит его в восторг. В собачью конуру бы его поселить, негодяя! Впрочем, злюсь я недолго, всё-таки этот тип мне чем-то дорог, и я великодушно обещаю пороть его только по нечётным дням.
Не успевает Веня по-настоящему раскаяться, как приходит Костя Томилин. Он уже в курсе того, что произошло в кают-компании, целиком, разумеется, на стороне своего дружка, но тем не менее заставляет его плясать. Веня энергично отбивает чечётку и в награду получает радиограмму от своей «художественной гимнасточки». Нам с Ниной Надя нравится, она славная девчушка и Веню явно предпочитает другим, но он вбил себе в голову, что жениться можно только после тридцати, «когда всё равно от жизни ждать нечего — маразм и старость».
Мы с Костей беседуем, а Веня, свесив набок язык, строчит в записной книжке.
— Небось, рифмует, собака, — догадывается Костя. — Учтите, товарищ полярник, радиограмма в стихах идёт по двойному тарифу.
— Я для стенгазеты, — мирно откликается Веня. — Экспромт. Док, заплатишь по рублю за строчку?
— Твои стихи, Веня, не имеют цены. Они для вечности.
— «Лирическое раздумье», — высокопарно изрекает Веня. — Посвящается Махно.
Услышав своё имя, Махно выползает из-за печки и тявкает — наверное, в знак благодарности.
Веня читает:
Льдина к полюсу дрейфует,
А в кино
Парень девушку целует —
Влез в окно.
Кто из нас дурак, кто умный?
Что-то не соображу.
Он её ласкает кудри,
А я в дизельной сижу.
Объясните вы мне, братцы,
Что от жизни лучше взять:
До утра ли целоваться
Иль геройски дрейфовать?
— Док, — смеётся Костя, — переводи Веню на вегетарианскую диету. Бороться с собой нужно, товарищ полярник, душить в себе тёмное начало секса.
— Не хочу бороться! — рычит Веня. — Что ни день, то мы должны бороться: со своими недостатками, с огнём, пургой. А мне надоело бороться! Я к Наде хочу. Я, может, счастливую семью построить желаю. Напечатаешь, док?
— Предлагаю поправку. — Костя поднимает руку.
— Какую?
— Добавь одну строку: «А я в дизельной сижу и на Дугина гляжу».
— Тьфу! Док, — стонет Веня, — почему я такой разнесчастный? Смотри, что она пишет. Не всё читай, только конец.
Я читаю: «… нежно целую глупого ёжика».
— Ёжика! — продолжает стонать Веня. — Тебя когда-нибудь называли ёжиком, док?
— Нет! — завистливо говорю я. — Меня называли бегемотиком.
— К дьяволу! — Веня смотрит на часы, встаёт. — Запомните и запишите: Вениамин Филатов с сего дня стал исключительно умный. Отныне он будет зимовать только в своей квартире! Костя, не хочу просить Женьку, помоги солярку в ёмкость залить.
— Потопали, ёжик, — соглашается Костя.
— Перетаскивай бельё и спальник, — напоминаю я. — Жить будешь здесь.
— Это он называет жизнью… — бурчит Веня.
Я их выпроваживаю и остаюсь с Махно. Он разленился, большую часть суток торчит за печкой и бессовестно дрыхнет. Хотите правду? Я ему завидую: спячка в полярную ночь — надёжнейшее, самой природой выдуманное средство самозащиты. Чтобы пёс не покрылся толстым слоем мещанского жира, я время от времени гоню его из домика, и тогда Махно долго потягивается, мучительно зевает, скулит и смотрит на меня с невыразимым упрёком: «Чего я там не видал! Собачий холод, темень да сугробы». Счастливчик! С его примитивными потребностями и неуязвимой нервной системой можно зимовать всю жизнь, без гамлетовских вопросов и мировой скорби.
Я врач, и профессия обязывает меня видеть то, чего не видят другие. Кроме Николаича, конечно: он тоже обязан и тоже видит.
В людях накапливается психологическая усталость. Можно назвать её нервной, духовной и какой угодно другой, но суть от этого не меняется. От физической такая усталость отличается тем, что никто не знает рецепта, как её снимать. Одни только догадки, интуиция, поиски — словом, блуждание в потёмках. Переверни хоть гору учёных трудов — никто не знает, как её лечить, полярную тоску. Николаич, лучше любого врача понимающий в этих вещах, говорит: только индивидуальный подход. Одного погладить по головке и позволить ему всплакнуть, на другого наорать, третьего пристыдить, четвёртого встряхнуть, как подушку, пятому рассказать анекдот, а шестого так загрузить работой, чтоб перекурить было некогда…
Психологическая усталость и вызываемая ею полярная тоска не выдуманное, а вполне реальное явление. Возникает она, как правило, в полярную ночь, идёт на спад с появлением солнца и потом вновь может возродиться в виде нервной лихорадки в последний месяц зимовки, чтобы перехлестнуть через край, если смена задерживается, — как тогда, когда нас не могли снять со станции Лазарев. Именно на эту тему я и сочинил диссертацию, каждая строчка которой, как витиевато, но мудро заметил Веня, «написана чернилами, настоянными на наших нервах».
В полярную ночь рано или поздно, но обязательно наступает минута, когда каждый из нас терзает себя тем, что выразил в своих чеканных стихах мой длинноухий друг. Исключения не типичны, и в расчёт я их не беру. Вопрос не в том, что мы думаем, а как себя при этом ведем.
Я сижу за столом и листаю свою диссертацию. Переворота в науке она не совершила и шума особого не вызвала — рядовая исследовательская работа рядового врача, таких работ в архивах уже пылится десятка два. Мне она дорога тем, что пережита, ничего я в ней не выдумал, а полсотни цитат из великих первоисточников сунул не столько для подтверждения своих выводов, ценность коих проблематична, а для-ради большей учёности — как принято. И язык её достаточно суконный: «Изучение состояния высших отделов центральной нервной системы полярников в период зимовки свидетельствует о том, что в ходе зимовки происходят определённые функциональные изменения… Следует указать на сокращение продолжительности сна, угнетённость, повышенную раздражительность, вспыльчивость, отсутствие аппетита… Длительная изоляция от внешнего мира, информационная недостаточность и связанная с ней искажённая оценка событий вызывают, особенно в полярную ночь, возрастание вышеуказанных жалоб…» И прочее. И до меня об этом сто раз писали и после меня писать будут.
На огонёк заходит Груздев. Хотя с некоторых пор мы довольно часто общаемся, всерьёз надоесть друг другу ещё не успели. Он по-прежнему держит «табу» на своей личной жизни, — Николаич, впрочем, кое-что рассказал, — однако явно преисполнился ко мне уважения после того, как я проник в его столь тщательно охраняемый внутренний мир. Увидев раскрытую диссертацию, Груздев усмехается:
— Зря тратите серое вещество, Саша. Всё, что вы уже сказали, хотите сказать и скажете в будущем, давным-давно открыл в одном из своих рассказов хороший писатель О'Генри. Именно его я считаю основоположником учения о психологической совместимости, а все вы жалкие эпигоны. Где ваш томик?
Груздев разыскал на полке книгу, полистал её и с торжеством изрёк:
— Есть! Рассказ называется «Справочник Гименея». Напоминаю содержание, дорогие радиослушатели: двух бродяг застала пурга, и они месяц спасались в заброшенной хижине. Оказавшись в отрыве от дружного коллектива других бродяг, они так надоели друг другу, что к концу третьей недели один из них сказал… Внимание, доктор: «Мистер Грин, вы когда-то были моим приятелем, и это мешает мне сказать вам со всей откровенностью, что если бы мне пришлось выбирать между вашим обществом и обществом обыкновенной кудлатой, колченогой дворняжки, то один из обитателей этой хибарки вилял бы сейчас хвостом». Конец цитаты.
— Только не показывайте Вене, — прошу я. — Он из этой изящной цитаты сделает слишком далеко идущие выводы.
— Если б только Веня. — Груздев покачал головой. — Кто самый скромный, тихий и тактичный человек на станции?
— Дима Кузьмин, — ожидая подвоха, без особой уверенности ответил я.
— Правильно, Дима, мой сосед. Минут пятнадцать назад, когда я вполне дружелюбно попросил его не мурлыкать один и тот же пошлый мотивчик, скромнейший Дима нечленораздельно выругался (думаю, едва ли не впервые в жизни) и так хлопнул дверью, что Кореш до сих пор заикается. Отныне, опираясь на авторитет О'Генри, я и предпочту общество указанного Кореша.
Я делаю себе пометку.
— «Кузьмин», — склонившись над моим плечом, читает Груздев. — Доктор реагирует на жалобы трудящихся. Может выписать Диме воздушные ванны, веерный душ и прогулки перед сном в близлежащем парке.
Поострив таким образом и отведя душу, Груздев откланивается, а я продолжаю мрачно размышлять. У полярников есть такой анекдот. В кадры является человек: «Кто вы по специальности?» — «Зимовщик». — «А конкретнее, чем будете заниматься на станции?» — «Зимовать». Зимовать — и точка! Полярники над этим анекдотом смеются, потому что легко представляют себе того «кадра», храпящего часов по пятнадцать в сутки. Быть может, много лет назад, когда береговые и островные станции сообщали только погоду, такое умение «зимовать» имело цену, но сегодня дело обстоит по-иному: на станции пришла наука. Сегодня кровь из носу, а выдай в эфир научную продукцию: аэрологию, гидрологию, магнитологию, метеорологию, радиофизику и так далее. На работу и половины суток не хватает! В оставшееся время — еда, немного личной жизни и сон.