Я Родину люблю. Лев Гумилев в воспоминаниях современников
- Автор: Коллектив авторов
- Жанр: Биографии и Мемуары / История: прочее
- Дата выхода: 2022
Читать книгу "Я Родину люблю. Лев Гумилев в воспоминаниях современников"
Патриотическая наука
Всю жизнь старался он держаться так далеко от политики, как мог. Он никогда не искал ссор с цензурой и при всяком удобном случае клялся «диалектическим материализмом». Более того, у нас нет ни малейших оснований сомневаться, что свою грандиозную гипотезу, претендующую на окончательное объяснение истории человечества, он искренне полагал марксистской. Ему случалось даже упрекать оппонентов в отступлениях от «исторического материализма»[2]. Маркс, говорил он, предвидел в своих ранних работах возникновение принципиально новой науки о мире, синтезирующей все старые учения о природе и человеке. В 1980-е Гумилев был уверен, что человечество – в его лице – «на пороге создания этой новой марксистской науки». В 1992 году он умер в убеждении, что создал такую науку.
И в то же время он парадоксально подчеркивал свою близость с самыми яростными противниками марксизма в русской политической мысли XX века – евразийцами[3]. «Меня называют евразийцем – и я не отказываюсь… С основными историко-методологическими выводами евразийцев я согласен» (1, 132), Его не смущала, однако, не только уничтожающая критика марксизма. Не смущала его и безусловная антизападная ориентация евразийцев, которая – после сильного, блестящего и вполне либерального начала в 1920-е годы – привела их в лагерь экстремистского национализма, а затем к вырождению в реакционную эмигрантскую секту.
Ничего особенного в этой эволюции евразийства, разумеется, не было. В конце концов все русские антизападные движения, как бы либерально они ни начинали, всегда проходили аналогичный путь вырождения. Я сам описал в «Русской идее» трагическую судьбу славянофилов[4]. Разница лишь в том, что их «русской идее» понадобилось для этой роковой метаморфозы из либеральной теории в фашизм все-таки три поколения, тогда как евразийцы управились с этим на протяжении двух десятилетий. Нам остается сейчас только гадать, как мог не обратить внимания на это вырождение Гумилев. И как увязывалась в его сознании близость к евразийцам с верностью «историческому материализму».
Эта способность без лицемерия и внутреннего раздвоения служить (а Гумилев рассматривал свою работу как общественное служение) под знаменами сразу двух взаимоисключающих школ мысли вовсе не была, увы, единственным парадоксом, который разделял он с молчаливым большинством советской интеллигенции. Вот еще один пример.
Гумилев настаивал на строгой научности своей теории и пытался обосновать ее со всей доступной ему скрупулезностью. Я ученый – как бы говорит каждая страница его книг, – и политика, будь то официальная или оппозиционная, западническая или «патриотическая», ничего общего с духом и смыслом моего труда не имеет. И в то же время, отражая атаки справа, ему не раз случалось доказывать безукоризненную патриотичность своей науки, далеко превосходящую, по его мнению, «патриотичность» его националистических критиков.
Говоря, например, об общепринятой в российской историографии концепции татаро-монгольского ига над Россией XIII–XV веков, само существование которого Гумилев яростно отвергал, он с порога отбрасывал аргументы либеральных историков: «Что касается «западников», – то мне не хочется спорить с невежественными интеллигентами, не выучившими ни истории, ни географии» (1, 134), несмотря даже на то, что в числе этих «невежественных интеллигентов» оказались практически все ведущие русские историки. Возмущало его лишь «признание этой концепции историками национального направления». Это он находил «поистине странным». И удивлялся: «Никак не пойму, почему люди, патриотично настроенные, так обожают миф об «иге», выдуманный… немцами и французами… Даже непонятно, как историки смеют утверждать, что их трактовка в данном случае патриотична?» (там же).
Ученому вовсе, оказывается, не резало ухо словосочетание «патриотическая трактовка» научной проблемы. Если это наука, то что же тогда политика?