История ромеев, 1204–1359

Никифор Григора
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: Главный труд византийского философа, богослова, историка, астронома и писателя Никифора Григоры (Νικηφόρος Γρηγοράς) включает 37 книг и охватывают период с 1204 по 1359 г. Наиболее подробно автор описывает исторических деятелей своего времени и события, свидетелем (а зачастую и участником) которых он был как лицо, приближенное к императорскому двору.

Книга добавлена:
10-10-2022, 08:43
0
269
178
История ромеев, 1204–1359

Читать книгу "История ромеев, 1204–1359"



7. С наступлением весны[320] король собрал войска, а Сиргианн разослал тайные письма по всей римской империи, начав от сопредельной области триваллов и простираясь по всему приморскому краю и внутренним землям до самой Византии; в этих письмах он обещал и участки земли, и денежные подарки, и почести, и прочее тому подобное. Поэтому почти все приняли его сторону, предались ему душой всецело и побуждали его и письмами и деньгами скорее выступить в поход. Царь, давно зная об уме этого человека, о его сообразительности и находчивости в делах этого рода, сильно боялся как за себя самого, так и за все государство, и думал, что его нападение будет успешнее, чем если бы напали скифы и все народы. Против полков иноплеменных врагов он мог выставить единоплеменные города, естественно питающие отвращение к ним по различию вероисповедания, но война с единоплеменником и единоверцем исторгала у царя с корнем и эту надежду, и отнимала у него всю бодрость, — он только что у ворот дворца не видел вражеского огня, устремляющегося отовсюду — и с суши, и с моря. Впрочем, хотя и отчаивался, однако ж принимал, какие мог, меры, возложив всю надежду на Бога. Так он и всегда поступал; это, так сказать, сроднилось и сжилось с ним, обнаруживалось же особенно при больших несчастьях. Итак, прежде всего он укрепил величайшими башнями царский дворец и ворота; кроме того, сложил там запасы хлеба, которых стало бы на долгое время и для гарнизона, и для него самого, в случае надобности; — он воображал, что вражеский дым проникнет и в царские палаты. Потом, намереваясь отправиться в Македонию, чтобы личным присутствием пригрозить тамошним городам, тайно замышлявшим измену, он поставил преемником патриаршеского престола по смерти Исайи Иоанна, происходившего из города Апров[321] и в то время имевшего сан священника в придворном клире. Ему-то пред лицом Бога вручает царь среди великого храма св. Софии супругу-государыню и детей, поручая ему быть для них попечителем и хранителем после Бога, если государству приключится какое-нибудь неожиданное бедствие. Сделав это, он со всею поспешностью поехал в Македонию, не взяв с собою никакого войска; так как все уже стали для него подозрительными, кроме одних самых верных домашних слуг и великого доместика Кантакузина, которого время выдвинуло из ряда всех других, как человека единомысленного и преданного царю, который возбуждал к себе расположение не только царя, а и всякого. Но нужда часто бывает изобретательна. После долгих размышлений наконец царю пришло на мысль, что меры благоразумия и хитрости оказываются гораздо действительнее оружия в большей части случаев, особенно же во время бранных тревог. Здесь он перенесся мыслью к делам древних, — к тому, как легко Дарий Мидянин чрез Зопира взял неприступный Вавилон, — как Антигон, могущественнейший из Александровых преемников, был много раз побежден Евменом, вышедшим также из знаменитой школы Александра и чрез упражнения в ней сделавшимся искуснейшим полководцем, и как он, быть может, был бы лишен Евменом не только своих сил, а и самой жизни, если бы не действовал на этого человека издали, посредством хитростей и тайных козней, — как еще прежде их афинянин Фемистокл истребил огромный флот мидян, употребив в дело хитрые и коварные слова, когда не мог сделать ничего другого. Когда царь находился в таком раздумье, к нему приходит один из сенаторов, Сфранц Палеолог, и, отведши его в сторону, начинает тайно говорить с ним о предмете настоящих забот; на обещание же богатства и славы, данное царем, отвечает обещанием, что, прикинувшись беглецом, убьет Сиргианна. Прошло после того немного дней, и в окрестностях Фессалоники, где тогда находился царь, разнеслась молва, будто Сфранц Палеолог, распродав весь свой скот, сколько его было, с полными руками ушел перебежчиком к Сиргианну. Царь, услыхав об этом и притворясь ничего не знающим, послал описать его дом, а его жену приказал с позором провести по площади. Это обстоятельство больше всего расположило Сиргианна принять Сфранца без всякого подозрения и считать его наилучшим своим советником. Некоторые из преданных ему людей тайно много раз писали ему из Фессалоники и Веррии: «Не с добрым умыслом отправился к тебе Сфранц; он пошел убить тебя». Но Сиргианн не верил им и, взяв с Сфранца страшную письменную клятву пред божественной и святой трапезой, во время совершения божественной литургии, оставался затем вместе с ним и обращался без всякого подозрения и страха. Ему следовало за то, как он некогда пострадал с другими, и самому потерпеть то же, — доверчивостью к ложным клятвам поплатиться за собственное клятвопреступничество, которым он оскорбил деда этого царя, царя Андроника, и, можно сказать, самого Бога, потому что клятвопреступничество делает человека виновным в презрении к Богу. Мы уже говорили выше, как он посеял раздор между двумя царями и сделался главным виновником всех последних смут. Король уже в половине лета, взяв войска, последовал за Сиргианном, прямо направившимся к Фессалонике; к ним легко присоединялись встречавшиеся на пути города и области, — один потому, что давно желали правления Сиргианнова, другие потому, что боялись за колосившийся хлеб, так как тогда была пора жатвы. Между тем Сфранц, желая известить царя о своих действиях, а вместе избежать подозрения в глазах Сиргианна, придумал средство очень замысловатое и дьявольски хитрое. Пришедши к Сиргианну, он сказал, что у него с двумя лицами, имеющими свободный доступ в спальню царя, заключены условия, по которым они обязались при первом удачном случае умертвить царя; поэтому ему нужно послать напомнить им об условиях. Получив на это дозволение, он чрез посланных известил царя о своих действиях. Известие состояло в следующем: привесть в исполнение свой замысл, так чтоб и самому остаться вне опасности, он не имел возможности; потому что Сиргианн ночью и днем окружен многочисленною толпою и никогда не остается один. Нужно поэтому поставить несколько воинов досмотрщиками в предместьях Фессалоники, чтобы они, заметив приближающиеся с Сиргианном войска, приняли меня, когда я побегу из лагеря к городу, прежде чем, быв узнан, погибну, ничего не сделав. Постыдно после долгих выжиданий возвратиться с пустыми руками[322]; но еще постыднее после долгих выжиданий не только ничего не дождаться, а еще оставить жизнь у неприятельского порога. Сиргианн, выступив вместе с королем и военными силами, без труда, одной молвой о себе покорял все. Он готов был подступить уже и к самой Фессалонике; фессалоникийский народ с нетерпением ждал его прихода и положил, отворив ворота, беспрепятственно впустить его в город; а царь терзался в душе тяжелыми заботами, терялся от мыслей, толпившихся в его голове и приводивших его в отчаяние, и из глубины души пламенно просил себе божественной помощи; он то ободрял себя надеждою, памятуя обычное человеколюбие Божие к нему, то совсем падал духом и предавался отчаянью. Впрочем, он выслал за стены тридцать досмотрщиков согласно с предуведомлением Сфранца; при самом же входе в пристань он имел легкую на ходу трииру, — на нее он рассчитывал по возвращении Сфранца ни с чем перебраться поспешно вместе со всеми своими и как можно скорей отплыть в Византию. Между тем войска Сиргианна очутились неподалеку и расположились лагерем не более, как на шестьдесят стадий от крепости с намерением, по-видимому, на следующий день сделать к ней приступ. Сфранц совсем было отчаялся в выполнении того, о чем так хлопотал, и стал заботиться об одном лишь побеге. Придумав для этого предлог, он приходит по обыкновению к Сиргианну и говорит ему, что хочет, немного отойдя от лагеря, осмотреть часть крепостных стен, защищены ли они вооруженными людьми или нет. Тот, не подозревая в его словах никакого злого умысла, сказал: «Ступай, за тобой я пойду и сам». Сфранц пошел вперед с двумя служителями, которые знали о его убийственном замысле. А Сиргианн отправился один, как будто сам Бог отнял у него разум в то время, когда он воображал, что достиг уже всего. Когда они отошли от лагеря стадий на двенадцать, то, обратившись назад, увидели, что сверх всякого чаянья сама судьба доставляет им желанный случай. Они окружили Сиргианна и изрубили мечами, а сами тотчас же, прежде чем кто-либо узнал об этом в лагере, бегом ушли в крепость. На другой же день король, отчаявшись в успехе своего дела, заключил мир, которого просил царь, виделся и беседовал с царем, выходившим к нему из крепости, и, приняв от него некоторые подарки, удалился домой. В таких-то делах прошел этот год.

8. На следующий год[323] из старого Рима прибыли два епископа, посланные папою для переговоров о мире и единомыслии Церквей. Многие из народа тотчас же воспламенились ревностью не по разуму, принялись легкомысленно и без меры кричать и самого патриарха принуждать к состязанию. Но патриарх уклонялся от состязания потому, что как сам не имел дара слова, развитого упражнением, так и о большей части епископов знал, что они живут в полнейшем невежестве. Поэтому, раздумывая о том, как бы успокоить народное волнение, он нашел нужным пригласить для состязания и нас, имевших язык, изощренный упражнением в красноречии, хотя и не числившихся в списке священных лиц. Я сперва настаивал и убеждал патриарха молчать и принять важный и глубокомысленный вид, будто считает не заслуживающим ни одного слова вызов латинян, так как бы здесь не было и нужды в диспутах. Но потом, находя, что полное молчание не может не показаться подозрительным и что оно поведет людей светских к разнообразным и противоречивым толкам, особенно же тех, которые не привыкли сдерживать свою мысль и свой язык, я в частном собрании патриарха и некоторых ученых епископов высказал им свою мысль об этом предмете, изложив ее почти в таких словах. «Что касается до меня, то я совершенно готов со всем рвением вступить в состязание; у меня вооружен уже не только язык, но еще прежде его та сила духа, которая служит корнем и источником слова, началом, сообщающим тому, что говорится, определенное направление и значение. Но видя, что многие прежде времени и без нужды дают свободу своему надменному и гордому языку, воображая, что стоит только им захотеть, чтобы по их желанию тотчас расположились и времена, и обстоятельства, я начинаю бояться, как бы не пришлось им, когда настанут время и нужда, оказаться беглецами с поля битвы, после того как сами добровольно выдадут оружие своим противникам. Да и нет ничего удивительного, если там, где честолюбие, поддерживаемое неопытностью, ни на что не обращая внимания, выступает из границ благопристойности, конец дела будет соответствовать своему началу. Эти люди, кажется, не понимают, что не от языка зависят счастливые обстоятельства, а от обстоятельств получает силу язык, — что хотя трубы тирренской[324] ни один человек не перекричит, однако и она вместе с воздухом, ударяющим в нее, слабеет и теряет силу услаждать слух, а наконец уже не издает ни одного сколько-нибудь сильного звука. Что людям, отличающимся глубокою рассудительностью, не свойственно увлекаться необдуманными порывами и тем накликать на себя опасности, — это для всякого, думаю, ясно, да мы еще и разъясним. В самом деле, как в том случае, когда два войска вступают в сражение, одно из них, действуя благоразумно, уничтожает силу другого, действующего нерассудительно, и наоборот; так и здесь. Если и мы, не обдумав хорошо и обстоятельно предмета рассуждений, столкнемся с своими противниками, то и нам, к стыду нашему, придется испытать то же, что испытывают люди, необдуманно принимающиеся за дело. Пусть никто не говорит, что часто многие одерживали победу и получали трофеи благодаря неудержимой стремительности речи, при которой нет времени обсуживать то, что попадется на язык. Во-первых, случайность нельзя принимать за постоянное правило и закон действий. Затем, мы знаем, что движение нерассчитанное не заключает в себе самом задатков победы: только тогда, когда особенная нерассудительность противников сверх ожидания доставляет возможность другой стороне действовать с полной отвагой, только тогда и глупые действия могут оказаться по своим последствиям умными. Если говорить о случайностях, то часто случается и так, что обдуманные планы одной стороны дают ей верх даже над такими противниками, которые, по-видимому, тоже хорошо обсудили свое дело. Конечно, так как будущее неизвестно, может и с нами случиться что-нибудь подобное, но нам не следует случайность, сколько бы раз она ни повторялась, принимать за правило для себя, — особенно же теперь, когда дело идет о торжестве православия. Я хлопочу о том, чтобы добрым советом и самому послужить настоящей нужде, по мере возможности. Хорош ли будет мой совет или нет, предоставляем обсудить другим. Мы не законы хотим предписывать, не непререкаемые догматы излагать. Но, как водилось некогда в свободных городах, мы лишь считаем себя вправе представить здесь, как лепту с своей стороны, свои соображения насчет настоящего дела. Мы теперь намерены говорить вот о чем: о том, что следует запретить всякому по собственному усмотрению и желанию вступать в состязания и споры с теми, которые прибыли из Италии, — что с ними не следует вступать в прения даже лицам удостоенным первосвятительского сана, прежде чем они между собою обдумают цель состязания. Им ведь известно, что всякое дело и всякое слово имеет цель, с которою и следует соображать действующему и говорящему свои слова и дела. При упущении же этого правила из виду грозит опасность, что все хлопоты и труды окажутся напрасными. Так пловец не о том заботится и не то имеет в виду, что делает, но больше — цель, ради которой что-либо делает; он выводит свой корабль из пристани не затем, чтобы подвергать свою жизнь опасности от волн и бурь, но чтобы получить барыши; равным образом стрелок стреляет не для стрельбы, но с целью ниспровергнуть противника. А здесь я не вижу, для какой выгоды и для какой цели стал бы всякий вступать в состязания когда — дело решенное — ни мы никогда не согласимся с их мнениями, ни они с нашими, хотя бы утверждали это все камни и все деревья. Притом в высшей степени нелепо и противно здравому смыслу вот что: олимпийские борцы и состязатели в скорости бега или те, которых изобличают в воровстве, все они имеют у себя элланодиков и неподкупных судей для того, чтобы требование правосудия не было как-нибудь пренебрежено, особенно же, чтобы их спор не оставался долго неконченным при отсутствии у них меры или правила, по которым бы можно было решить дело; а те, которые хотят спорить о предметах божественных и пробежать это длиннейшее поприще с опасностью как для своих душ, так и для тел, не имеют у себя никакого судьи, который бы, взвесив доказательства той и другой стороны, одни признал бы победоносными, а другие отверг бы, как пустые, слабые и выходящие из области истины. Они находятся в положении тех людей, которые, споря между собой из-за поземельных границ, сперва стараются порешить дело бранью, а потом за решением дела обращаются к рукам и кулакам, причем верх остается за тем, кто или разобьет другому голову камнем, или смертельно поразит другую часть кулаком, или даже вонзит нож в бок своему противнику и отправит его на тот свет. Впрочем, если мы, составляя две спорящие стороны, не можем найти себе третьего лица, которое было бы правдивым судьей в нашем общем деле, и если поэтому которой-нибудь из сторон должно непременно принять на себя дело суда, то следует нам быть их судьями, а не им нашими. Это потому, что наше догматическое учение исповедуется одинаково православно обеими сторонами: и нами, и ими; а допущенные ими нововведения, прибавления и уклонения от благомыслия представляются безукоризненными только для них одних, но отнюдь не для нас. Таким образом пока еще не решен вопрос, — нужно ли нам разделить с ними их нововведения, наше дело судить и произносить приговор, а не их, подлежащих ответственности. Если же они величают себя преемниками и наследниками седалища великого Петра и это свое преимущество бросают в нас, точно тучи молнии, воображая, что мы без всякого рассуждения должны последовать их мнениям; то об этом беспокоиться не следует. Они заслуживают презрения и отвращения с нашей стороны, — тем более, что поступали недостойно досточтимого престола. Петр заповедал Клименту и будущим своим преемникам проповедовать не то, что они захотят, но вязать, что должно вязать, и решить, что должно решить. Между тем они, преступив постановления и определения всех святых соборов, сделали то, что им одним вздумалось. Притом несправедливо пренебрегать добрым обычаем, издревле утвердившимся и издавна получившим силу и от царей и от учителей Церкви. Дело известное: в Церкви на тот случай, когда грозят ей какие-либо волнения из-за догматов, существует обычай — общим решением и определением созывать поборников Церкви, не только тех, которые для евангельской проповеди в разных странах занимают митрополии, но и тех, которые облечены в патриаршеский сан, разумею предстоятелей Церквей александрийской, иерусалимской и антиохийской; в случае отстранения этих лиц откроется между нами свободное место волнениям и раздорам и весна Церкви легко превратится в зиму. В самом деле, если некогда Феодорит, епископ кирский, будучи один, не имея патриаршеского сана, не занимая даже почетного престола, развел такой огонь споров, что множество епископов, собравшихся из Европы и Азии на эфесский собор, долгое время чувствовали дым от этого огня, то не гораздо ли легче большинству отсутствующих епископов и патриархов напасть с укоризнами на наше небольшое число и поднять против нас пламя споров? С другой стороны, спорящие обыкновенно считают необходимым орудием для предполагаемой ими цели силлогизм, как плуг для земледельца и весло для пловца. Мы знаем, что итальянцы больше всего дорожат этим. Но мы с своей стороны находим, что силлогизм не имеет места ни как научное доказательство, ни как логический вывод там, где идет вопрос о Боге и о божественной Живоначальной Троице. В самом деле, если для научного доказательства нужны положения общепринятые, не требующие себе подтверждения и более имеющие достоверности, чем самый вывод из них, а такие положения приобретаются чрез наведение, ощущение, или опыт, то понятно, что здесь нельзя прибегать к силлогизмам и научным доказательствам. Учение о божественных предметах не подходить под наши теории и недоступно для нашего разумения, что засвидетельствовано как нашими богословами, так и языческими, и в числе последних особенно Платоном, сыном Аристона. «Бога, — говорит он, — понять трудно, а выразить невозможно». Это краткое изречение Платона великий Богослов Григорий в словах своих о Богословии поправляет так: «А по моему мнению, выразить Бога невозможно, а понять еще невозможнее[325]. Понятое язык легко выразит, если не с значительною, то с некоторою ясностью для человека, у которого не совсем поврежден слух и не совсем туп рассудок. Но понимание этих предметов совершенно недоступно и невозможно не только для умов тупых и поникших долу, но и для умов возвышеннейших и боголюбивейших, как и для всякой рожденной природы, для которой этот мрак, эта грубая плоть служит препятствием в постижении истины. Доступно ли оно для горних разумных природ, — этого я не знаю. Если же так, то ни рассуждающий об этих предметах не понимает в них ничего, ни спрашивающий об них не поймет того, что услышит. Таким образом очевидно, что научный способ рассуждения о предметах не принесет здесь никакой пользы. А что бесполезна здесь и диалектика с своими вероятными и сомнительными посылками, для объяснения этого мы обращаемся к следующим замечаниям. Григорий Нисский говорит, что способ подтверждения наших догматов посредством диалектики, методами силлогистическим и аналитическим, как способ неверный и набрасывающий тень подозрения на истину, мы должны оставить[326]. Всякому очевидно, что употребление диалектики дело обоюдное, которое может служить столько же для извращения истины, сколько и для изобличения лжи. Отсюда происходит, что самая истина, когда доказывают ее с помощью диалектического искусства, часто становится подозрительною, как бы диалектические уловки затемняли мысль и сбивали истину с прямого пути. Но кто говорит без предварительного приготовления, не прибегая ни к каким прикрасам для своей речи, с тем мы готовы рассуждать, по мере сил представляя ему учение о божественных предметах по руководству священного Писания. Если же окажется для нас необходимость ратовать против них и писаниями святых отцов, то без особенного приготовления будем пользоваться и этими писаниями, особенно же ясными, заключающими в себе очевидный и непререкаемый смысл, а не загадочными, не такими, которые по обоюдности в них подлежащих и по причине неопределенности и двусмысленности слов и выражений могут быть истолкованы на множество ладов. Да, мы встречаем много темных мест в св. Писании, и это очень естественно. Как царские чертоги и все вещи священные и пользующиеся благоговейным уважением людей скрываются за несколькими завесами, чтобы при открытом и свободном доступе к ним не сделались они предметом кощунства и посмеяния для черни, так точно и в священном Писании, особенно там, где излагается какое-либо таинственное учение, есть множество таких мест, которых смысл скрывается, как бы под завесами, под словами, заключающими в себе много мрака и своею темнотою служащими для тайн покрывалом и шатром, окружающим их отовсюду[327]. Мы знаем, что и святые отцы, — напр., Василий и Златоуст, Максим и Кирилл, советуют не всегда понимать слова и речения в том смысле, какой они имеют обыкновенно и какой представляют с первого раза, и не всегда держаться буквально выражений, но вникать в основную мысль подлежащего вниманию писания, исследовать, как должно, его цель и назначение и соображать его с теми отношениями, какие оно имело в свое время к лицам и обстоятельствам. И Григорий Богослов[328] говорит, что некоторые, воображая, что названия выражают сущность дела, приходят к мыслям, совершенно недостойным предметов божественных. При такой разности в значении и лиц и названий, по которой одни и те же слова прилагаются к различным и неодинаковым предметам, так что иначе их нужно понимать, когда речь идет о Боге, и иначе, когда о рожденной и скоропреходящей природе, кто в состоянии установить их значение как следует? Если те святые отцы, органы Духа, превзошедшие всевозможною человеческою мудростью всех людей, если они, как оказывается, в изъяснении священного Писания часто разногласили между собою, даже иногда противоречили друг другу, потому что божественные и возвышенные мысли ограждены густым мраком и как бы крепкими адамантовыми пропилеями; то что сказать о другом ком-либо, кто не имеет их человеческой мудрости и в то же время подавлен этою грубою привязанностью к чувственному? Чтобы не распространяться, указываю на одно место: «Господь созда мя в начало путей своих» (Притч. 8, 22). Божественный и великий Василий говорит, что здесь сказано о премудрости, являемой в мире, так как она только что не подает голоса чрез видимые вещи, что они произошли от Бога и что такое мудрое их устройство явилось не само собою[329]; как и Давид говорит, что небеса поведают славу Божию, не издавая голоса. А великий Богослов Григорий эту речь относит к лицу Спасителя и, объясняя по порядку это место, все, что находит имеющим причину бытия, относит к Его человечеству, а что несложно и беспричинно, приписывает Божеству[330]. Но эти мужи, будучи сосудами Духа и имея в виду одну и ту же цель, таким разногласием как бы разными путями ведут к одному и тому же концу, именно — благочестивому и спасительному. Представители же чуждых нам ересей, пользуясь темнотою в Писаниях, святотатственно раздирают их и увлекаются в бездну богохульства. Итак, если и нам встретится надобность в настоящее время вооружить свой язык на противников, то, как мы сказали, нам нужно пользоваться не такими названиями, которые заключают в себе множество разнообразных смыслов, но такими, которые бесспорно и в одном значении принимаются обеими сторонами и которые сами собою наводят на мысль, что их следует понимать в самом простом смысле, потому что священное Писание представляет в изобилии места и такого рода. Но так как нам в настоящем случае в этом нет надобности, потому что мы стоим на прочных и непоколебимых основаниях, именно, на словах евангельских и на святом символе Веры, издревле составленном святыми отцами (такие определения и постановления имеют значение истины непререкаемой и не требующей никаких доказательств), то мне представляется приличным отвечать на их сварливые возражения и опровержения скорее молчанием, чем словами. А если бы кто возразил на это тем, что святые отцы в таких случаях часто прибегали к силлогизмам, то ему я сказал бы, что его ссылка на отцов не идет к делу. Святые отцы делали это не для того, чтобы показывать, что такое Бог по своей сущности, что такое рождение Сына и что исхождение Духа, но скорее для того, чтобы остановить бесчинно вторгающихся в Богословие. Если это не так, то пусть скажет мне какой-нибудь возражатель, с какою целью великий Богослов Григорий, отвечая лицам, пытливо спрашивавшим у него о рождении Сына и об исхождении Святого Духа, употребил такой оборот речи: «Объясни ты мне, — говорит он, — нерожденность Отца, и я раскрою тебе свойства рождения Сына и исхождения Духа, и оба мы будем безумствовать, желая проникнуть в тайны Божии. Нам ли решаться на это, нам ли, которые не можем знать даже того, что под нашими ногами, не можем сосчитать ни песка морского, ни капель дождя, ни дней века! Где же нам проникнуть в глубины Божии и обнять разумом неизреченную и непостижимую природу»[331]! И немного ниже, когда противник его просил у него примера и подобия и говорил: «Дай мне из одного и того же и Сына и не Сына и потом единосущие, и тогда я допущу Бога и Бога»; Григорий отвечал так: «Дай мне и ты другого Бога и природу Божию; тогда и я дам тебе одну и ту же Троицу с одними и теми же именами и делами. Если один Бог и если поэтому одна высочайшая природа, откуда возьму я тебе подобие»? Подлинно, стыдно, да не только стыдно, а и крайне нелепо с предметов дольних брать подобие для предметов горних, и с природы изменчивой для предметов неизменных и, как говорит Исайя, искать живого между мертвыми. Поэтому-то Григорий и в другом месте[332] говорит: «Оставаясь в наших пределах, мы вводим Нерожденное, Рожденное и от Отца Исходящее, как сказал Сам Бог Слово». В этих словах высказано не желание исследовать тайны, а старание страхом отклонить от их исследования безумно решающихся на опасное дело. В самом деле, что другое хотел этим сказать тот, который говорит, что у людей нельзя найти даже названий, приличных божественной природе? «Если, — говорит он, — последнее из того, что может быть постигаемо — ψυχή и λόγος, не имеет для себя точных имен, но душа (ψυχή) называется женским именем, хотя не имеет природы женской, а ум (λόγος) называется именем мужским, хотя не имеет природы мужской; то как мы можем сказать, что называем точными именами то разумное Существо, которое первее всего и превыше всего»[333]? Таким образом, когда над нашим разумением понятий и названий распростерт такой мрак ночи, кто в силах будет рассуждать об них? А если бы кто взялся за это, тот вдвойне погрешил бы: и тем, что ничего не знает в этих вещах, и тем, что не знает о своем незнании. А человек, не знающий, когда и как должно рассуждать, когда придет время, окажется не в состоянии сообразить, о чем и как следует ему рассуждать. Если же ему и удастся сказать что-нибудь, слушатели будут подозрительно смотреть на его слова и будут его остерегаться, узнав в нем человека простого и неисправимо глупого. Может быть, и святые отцы отвечали бы полным молчанием на нелепые споры известных лиц, если бы только не были поставлены в крайнюю необходимость опровергать их, видя, что народ легко может увлечься то тою, то другою появляющеюся ересью, будучи еще недостаточно тверд в вере. Но теперь, когда народ так тверд и крепок в вере, что скорее железо изменится в своих свойствах, чем он допустит незначительное отступление от отеческих догматов, какая нужда в прениях, не имеющих принести никакой пользы? Да, кстати, воскликну словами Апостола: я уверен, что ни смерть, ни жизнь, ни ангелы, ни начала, ни силы, ни настоящее, ни будущее, ни высота, ни глубина, ни другая какая тварь не разлучит его (Рим. 8, 9) с отеческими законоположениями и догматами! Еще пусть бы уже латиняне впервые нас беспокоили своими предложениями, тогда, быть может, мы и сами охотно вступили бы в состязание, с Божиею помощью. Но так как все это уже исследовано, как должно определено и давностью времени вполне утверждено, и так как они, приходя к нам много раз, столько же раз были и отвергаемы, то по какому праву мы будем теперь поднимать то, что прекрасно положено древле, и трудиться попусту над повтореньем одного и того же? Для них это, конечно, не тягостно и даже очень желательно. Сменяя одни доказательства другими, которые льстят им и всегда обещают хорошее, они добиваются или нанести нам, врагам своим, когда-нибудь поражение и тем смыть с себя древний позор, или же с обычною им надменностью разлиться на соборе потоком слов и потом, вышедши оттуда, всюду бесстыдно распустить ложную молву, как они одержали победу; такова их мелочность! Но мы не должны выдавать на посмеяние свое достоинство и допускать то, что выгодно нашим противникам, но скорее делать то, что выгодно нам. Греки, принадлежавшие к школе Пифагора или Эпикура, считали до такой степени священными и непререкаемыми их положения и определения, что каждое слово их принимали в молчании, ни в мысли не допуская сомнения, ни на словах не выражая какого-либо противоречия. После этого не было ли бы крайнею неблагодарностью с нашей стороны не принимать без доказательств божественных законов и догматов, преподанных нам вождями нашей веры и благочестия, не ограничиваться положенными пределами и терпеть учителей посторонних, сомневающихся, пытливых и раздробляющих мысль на мелкие части, подобно тому, как поступают неприятели с награбленной добычей. Притом надобно иметь в виду и то, что творениями святых отцов следует пользоваться не без разбора и не всеми одинаково. Некоторые из них написаны для назидания и руководства, применительно к известным лицам и обстоятельствам, хотя и все они благочестивы. Некоторые имеют характер догматический, другие панегирический, а иные полемический. Из них сочинения полемические, как написанные применительно к известному времени, не следует прилагать к другому. Точно так, если бы кто-нибудь, сражаясь с неприятелем и все свое внимание обращая на меч и щит, вытолкнул из ряда своего же воина, стоящего впереди, то этого дела нельзя было бы ни принять за закон, ни вменить в вину тому, кто его допустил, потому что его мысль необходимо была обращена на другой предмет и он не имел возможности повести дело как-нибудь иначе. Как не следует поступать с сочинениями полемическими, точно так же — и с сочинениями панегирическими и ставить их для себя законом, потому что словесное искусство позволяет в похвальных словах говорить что угодно. Что же касается догматических и истолковательных творений отцов, то им должно следовать безусловно и смело, и пользоваться ими в деле веры, как законами и основаниями. Таким образом я как итальянцев осуждаю и порицаю за то, что они дерзко и надменно вторгаются в область Богословия, так точно называю постыдным и легкомысленным поведение тех из нас, которые делают противное тому, что хвалят, и почти то же самое, что порицают. Если они дерзки и наглы в отношении к этим предметам, то не значит, что и мы должны так вести себя; если они уклонились от правого пути, то не значит, что и нам следует не обращать внимания на то, что постановлено для нас правилом. Нет, твердо стоя внутри положенных пределов, мы должны отражать от себя эти крики, как неподвижные скалы отражают ударяющиеся в них волны. Я боюсь, чтобы, бежа от дыма, не попасть нам в огонь богохульства. Древние греки рассказывают о Платоне, что когда он прибыл к сицилийскому тирану Дионисию, а на стенах дворца лежала слоями пыль, тогда очень многие принялись за черчение геометрических фигур. То же самое, только в другом виде, делается теперь у нас. Теперь тайны Богословия открыты для самых ремесленников, и все ждут силлогистических прений так же нетерпеливо, как скот молодой травы и лугов. И те, которых православие сомнительно, и те, которые не знают ни того, как должно веровать, ни того, что значит веровать, наполнили богословствованием площади, гульбища и все театры и не стыдятся этого солнца, делая его свидетелем своего бесстыдства. Можно ли вообразить нелепость больше этой? В древности, когда догматы эллинов имели силу, существовал особый класс лиц, хранивших эти догматы; тайны, поверенные дельфийским богословам, не позволялось выдавать и поверять никому, хоть бы это был Сократ, Платон или другой какой-нибудь известный и знаменитый мудрец. А у нас, исповедующих таинства истинной Веры, с божественными предметами обращаются без всякого благоговения, и кто бы ни захотел богословствовать, всякому это доступно, и всяк сам посвящает себя в богословы! Между тем великий Богослов Григорий заповедует, чтобы мы так же боялись касаться языком Богословия, как боимся касаться руками пламени. Поэтому он часто делает оговорки, в которых показывает, что как сам неохотно берется рассуждать о Боге, так не одобряет и того, кто смело берется за это дело. «Не похвально, — говорит он, — самое желание, но и предприятие страшно»[334]. Он приводит в пример и Озу, который некогда погиб, дерзнув только коснуться кивота; так, замечает он, Бог охранял святыню кивота. Если и царь тотчас исключит из списка живых того подданного, который осмелится дерзко надеть на свою голову царский венец, то каких громов и молний не заслуживает тот дерзкий, кто так неблагоговейно обращается с Богословием! Я хочу привести здесь небольшой рассказ из давно минувшего времени, который будет здесь очень кстати. Говорят, что Александр Македонский однажды, чтобы отдохнуть и насладиться после долгих походов и великих побед, сел на трииру и поплыл по Евфрату осматривать местность. В это время нечаянно как-то на самой средине реки упала в воду с его головы царская калиптра. Тотчас один гребец бросился вплавь и схватил ее, но так как ему неудобно было вместе и плыть и держать в руке калиптру, то он надел ее на свою голову и так доставил царю. Царь за спасение царской калиптры подарил ему талант, но за то, что этот человек недостойно надел ее на свою голову, лишил его головы. Если человек не потерпел в живых человека, возложившего на свою голову его калиптру, и не позволил ему далее наслаждаться все освещающею небесною лампадою, то что сказать о тех людях, которые так бесстыдно вторгаются в область богословия и не могут ни изгонять демонов, ни рассекать море, ни изводить потоки воды из камня, чтобы по крайней мере этим убеждать толпу и привлекать ее на свою сторону? Я счел нужным сказать то, что нашел полезным. Если в моих словах слушатели найдут что-нибудь достойное внимания, за то благодарение Богу, Подателю всякого блага. Если же нет, то нужно поискать чего-либо получше». Сказав это, я увидел, что с моими словами согласны все ученейшие епископы, и в числе их особенно замечательный епископ диррахийский, который выдавался из ряда других епископов и сединою, и острым умом, и величием души, украшая ученостью добродетель и добродетелью ученость. Им решили последовать и те епископы, которые не были сильны в слове, они по необходимости должны были отказаться от споров. — В это время умер деспот Константин, схоронив с собою напрасные надежды народа.


Скачать книгу "История ромеев, 1204–1359" - Никифор Григора бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Книжка.орг » Древнеевропейская литература » История ромеев, 1204–1359
Внимание