Вавилонская башня
![Вавилонская башня](/uploads/covers/2024-04-25/vavilonskaya-bashnya-0.jpg-205x.webp)
- Автор: Антония Байетт
- Жанр: Современная проза / Историческая проза
Читать книгу "Вавилонская башня"
– Всю историю они носят на своей наружности, – замечает он, – весь генетический склад – на спине.
– И, глядя на них, вы убеждаетесь в правоте Дарвина? Естественный отбор действительно меняет генетическую структуру популяции?
– Не совсем так, – отзывается Лук. – Многое еще совсем непонятно. В согласии с ортодоксальной дарвиновской теорией популяции, находящиеся под одним и тем же давлением отбора, должны становиться все более однородными с генетической точки зрения. Но так не происходит. Напротив, налицо поразительный генетический полиморфизм. Присутствуют самые разные формы, хотя с точки зрения строгой теории их быть не должно. У ископаемых популяций cepaea nemoralis десятитысячелетней давности мы видим такое же разнообразие в расцветке и рисунке раковин, что и сейчас.
– Может, давление отбора бывает разным…
– Когда речь заходит о многообразии, – продолжает Люсгор-Павлинс, – я люблю цитировать Бэкона. На спинках моих улиток я пытаюсь распознать элементы языка ДНК и вспоминаю его слова. «Все мы одинаково дивимся, каким образом меж миллионов лиц нет ни одного схожего; но я, напротив, изумляюсь тому, почему такое должно быть возможно. Всякий, кто подумает, сколько тысяч слов было легкомысленно и без должного тщания составлено из двадцати четырех букв и из скольких сотен линий сплетена ткань одного человека, поймет, что наличествующее разнообразие необходимо»[188]. В алфавите ДНК всего четыре буквы, но и с их помощью можно создать бесконечное разнообразие. Даже среди улиток.
Фредерика рассматривает лицо самого Люсгор-Павлинса. У него крепкая, жесткая, рыжеватая борода, аккуратно подстриженная и полная решимости. Рот, скрытый среди этих огненных шипов и колючек, плавно очерчен. Глаза посажены глубоко. Уши слегка заострены. Он напоминает лиса. И он этим похож на нее, и окраска у них отдаленно, но родственная: со стороны могло бы показаться, что из этих четверых они родственники, думает Фредерика. Она улыбается ему, а он улыбается в ответ, не участвуя в этом всецело, продолжая думать об улитках и ДНК. Взгляд Фредерики плавно переходит на Джона Оттокара – широкие брови, светлые волосы, хребет, в котором был осязаем и узнан каждый позвонок.
– Лица могут быть схожи, – говорит она Луку. – У Джона есть однояйцовый близнец. Я с ним незнакома.
Люсгор-Павлинс протягивает ей две раковины, обе желтовато-зеленые и без полос.
– Генетики любят близнецов, – говорит он. – Особенно близнецов с разной историей.
– Тогда Джону есть что вам рассказать, – отвечает Фредерика.
– Хорошо. – Он протягивает ей другую раковину, на бледном теле которой видны темные полоски спиралей. – Вот. Подарок.
Вечером Джон и Фредерика возвращаются в Готленд. В сумерках они идут по деревне: желтыми, потусторонними глазами на них смотрят черномордые овцы. В памяти у Фредерики что-то шевелится. Когда-то она приезжала сюда автобусом, на экскурсию, и получила, как ей теперь кажется, любопытный и полезный опыт со знатоком кукол. Вид овцы и тернового куста вызвали образ этого человека, Эда, во всей его любопытной и одновременно отталкивающей телесности, но также вызвали и мысль – мысль о ее собственной обособленности и о силе, которая, возможно, внутренне присуща ей, силе разделять: секс и речь, думает она, честолюбие и брак… О чем я думала? Она вспоминает, что думала о Расине, и ритмичном движении ее ног, гармонично согласующемся с ритмичным движением ног Джона Оттокара. И в голову приходит двустишие, совершенно неуместное здесь, среди этого пейзажа, и именно поэтому интересное, поэтому притягательное:
Ce n’est pas une ardeur dans mes veines cachée:
C’est Vénus toute entière à sa proie attachée[189].
Она вспоминает и чувствует восторг от равновесия строк, от того, как они стыкуются в цезуре, как одновременно разделяет и соединяет их рифма. Она проговаривает стих вслух, и Джон Оттокар влюбленно касается рукой ее ягодиц, смеется: «Точно». Фредерика замирает, голова кружится от возбуждения, она крепко обхватывает его руками: на них смотрят овцы и мужчина, который читал «Леди Чаттерли» в розовом ресторанчике. Они обнимаются, целуются, идут дальше. Они прислоняются друг к другу. Разум Фредерики, темной змеей зарывшийся во тьме, подбирает слово, которое тогда казалось залогом силы и защищенности. Она вспоминает, как ее огорчило то, что Стефани, по-видимому, обрела счастье с Дэниелом. Она думает о Форстере и Лоуренсе, о мистическом Единстве, и слово возвращается к ней вновь, уже более настойчиво: «наслоения». Наслоения. Все раздельно – как слюда. Не связанные метафорой, влечением или желанием, а разделенные объекты знания, системы работы, открытия. В кармане пальцы касаются раковин улиток Лука Люсгор-Павлинса, двух зеленоватых и одной полосатой. Полосы – это тоже наслоения или органические наросты? Вот слой стронция, выявленный при помощи алмазной пилы, – происшествие в Камберленде, выпадение из воздуха. Что она хочет сказать? Отчасти то, что даже ее страх перед приходящей из воздуха смертью – не всепроникающ, не всепожирающ. И вот первое смутное предчувствие будущей художественной формы: фрагменты – соположенные, но не сплетенные, не взвивающиеся «органической» спиралью, как дерево или раковина, но сложенные из кирпичей, слой за слоем, как лондонская Почтовая башня. Белые шары стоят на болотах – среди вересковых пустошей, неолитических камней и холмов, но красота их – в парадоксальном сочетании инакости и вписанности в общую картину.
Она чего-то хочет, что-то предчувствует, но не понимает, не может сделать следующего шага. Наслоения. Обособленность. В голову приходит образ Елизаветы I – девственной властительницы – такой сильной в своем одиночестве, в своей обособленности: и ведь ее власть, ее гений на этом одиночестве и на этой обособленности зиждились.
– О чем ты думаешь? – спрашивает Джон Оттокар, берет ее за плечи и разворачивает лицом к себе. – Ты уже далеко от меня. Где? О чем ты думаешь?
Обвивая пилон позвоночника Фредерики, поднимается желание – как спираль на аттракционах, и она готова визжать от страха и удовольствия.
– Мне пришла в голову мысль написать книгу. Она будет называться «Наслоения».
– Почему «Наслоения»? – спрашивает он позже в спальне; тогда же только, улыбнувшись, кивнул.
– Я еще не обдумала это до конца. Но идея связана с тем, что было в лекциях: романтики стремились к Единству – слитию двух влюбленных, тела и души, жизни и работы. Мне же кажется, что интересно было бы попытаться все держать раздельно.
– Я понимаю, – откликается он, голый на краю кровати. Свет погашен, но комната озарена бледным сиянием луны. – Понимаю, чтó это, когда два раздельных существа заточены в одной оболочке.
Ночь. Обнаженные и спокойные, они сидят на краю кровати – скорее как товарищи. В каком-то порыве она касается его половых органов: два шарика движутся свободно и отдельно друг от друга в прохладном кожаном мешочке. Пенис сжимается, как мягкая скрученная улитка, а затем слепо восстает: неуклюже-угодливая змея превращается в прут, упругую ветвь. Двое становятся одним, думает Фредерика, когда его руки обвивают ее. Можно подумать – думает она, когда их тела сливаются, – что вот два существа стараются потеряться друг в друге, стать чем-то единым. И крепнущий жар, и влажность, и ритмичные движения, и горячее дыхание, и скользкая кожа, вдоль и поперек – все одно, часть единого целого. Но, думает Фредерика, нам обоим нужно быть отдельно. Я себя этому одалживаю, продолжается речь у нее в голове, звуча в собственном ритме, я себя теряю, отмечает она, задыхаясь ликованием, я не есмь, я близко, близко к точке перехода, к небытию, но затем я выпадаю, я – это снова я, только еще сильнее, еще больше я. Его лицо post coitum[190] безмятежно, как мраморный лик Аполлона. Совершенно неизвестно, что там, в черепной коробке. И мне это нравится, подмечает словоохотливое речевое «я» Фредерики, мне нравится не знать. Мне нравится, что я его не знаю.
Дэниел по-товарищески сидит рядом с тестем на лужайке во Фрейгарте, сплетает маргаритки для дочери. Пышные, с розоватыми кончиками цветы рассыпаны у него на коленях: туда их накидала Мэри. Оба мужчины – в шезлонгах, наблюдают, как босоногая девчонка в небесно-голубом платье прохаживается, крутится перед ними. Рыжевато-золотистые волосы спадают шелковой вуалью на спокойное, круглое личико. Есть два способа сплетать маргаритки. Первый: делаешь надрез на конце стебелька и продеваешь следующий цветок через него, пока головка не упрется. Другой: выбрать крепкую маргаритку с мощным стеблем и продеть ее через головки нескольких других, прокалывая каждую у темечка и проталкивая вверх через золотистый пыльцевой кружок, чтобы получился более толстый, более сочный стержень с лепестками, весь розово-белый и пернатый. Дэниел сплел именно так, но Мэри возмутилась жестокостью и расточительством данного метода, и теперь он делает длинную зеленую гирлянду, то тут, то там унизанную цветами. Выходит небыстро: разделенные стебельки скручиваются обратно и после этого уже не годятся. Мэри приходится постоянно подносить новые цветы – пригоршню за пригоршней. Билл замечает, мол, она облысивает его лужайку, придавая ей более общепринятый, респектабельный вид.
– Завтра будут новые, – откликается Мэри. – Так всегда. Чем больше сорвешь, тем больше вырастет.
Голубое платье кажется трепещущим треугольником из хлопка, который держится на шнурках-бретельках. У нее веснушчатая кожа, первозданная, прелестная. Она наклоняется и выпрямляется.
– Она напоминает мне, – говорит Билл Дэниелу. – Очень похожа, очень.
– Движение шеи. Запястья.
Присутствие умершей пугающе неизбывно. Двое мужчин будто бы пытаются измерить, насколько каждого из них больше мучит, что ее больше нет. Мэри подпрыгивает высоко, изящно взмахивая ногами в воздухе. Они аплодируют.
– Когда же начинаешь ты плясать, / Шепчу: танцуй! Еще, еще движенье! / Как бег волны, пусть вечно длится танец…[191] – произносит Билл.
– Откуда это?
– Да так. Из одной пьесы, которая мне всегда не нравилась. Сейчас же эти слова очень отзываются.
В своем танце Мэри резко проносится мимо них, шлепая по траве: «Машина!»
Дэниел предполагает, что это Агата Монд с Саскией. Но нет. Уинифред приводит гостей: это Фредерика, которую совершенно не ожидали, а с ней – никому не знакомый светловолосый мужчина. Фредерика разглядывает слегка запыхавшуюся Мэри и смотрит на Дэниела: она видит того же призрака, что и он. Сначала дрогнув, их лица стоически застывают.
Дэниел замечает, что Фредерика вся лоснится от полового удовлетворения, как загорелый пляжник, натертый маслом. Тонкие черты ее лица снова блестят остротой и проницательностью, и он осознает, что этой Фредерике предпочел бы недавнюю, потрепанную, сдержанную. Он видит провал черного пространства, передвигающийся по саду, – это его жена, которой нет.
– Жаклин Уинуор сказала мне, что вы принимаете Агату, – говорит Фредерика.
– Она приехала к профессору Вейннобелу по делам комиссии. И предложила встретиться, чтобы Мэри и Саския познакомились.
– Странно, что она ничего не сказала. Мне, – щурится Фредерика.