Повести

Ал. Алтаев
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: Ал. Алтаев — псевдоним одной из старейших советских писательниц Маргариты Владимировны Ямщиковой (1872–1959). Свою долгую творческую жизнь она посвятила созданию исторических романов. Книга издается в связи с 100-летием со дня рождения автора. В предисловии Н. Летовой и Б. Летова «Биограф и летописец минувшего» рассказывается о жизни и творческом пути Ал. Алтаева.

Книга добавлена:
4-04-2024, 18:35
0
124
151
Повести
Содержание

Читать книгу "Повести"



— Лаку, что ли, не хватило, Егорыч?

— А ты не смейся. Лаку хватит. Да не всегда он тоску отгонит. Тоска мое сердце выела, как роса медвяная траву в поле выедает. Сяду-ка я к тебе на ящик. Не бойся, на краешек, ничего не сомну… Я ведь понимаю.

От него пахло не как обычно перегаром, а свежим деревом.

— Поговорить с приятным человеком, Сережа, охота. Вот здесь томит. — Он указал на сердце.

Лицо старика, в мягких морщинах, вдруг осветилось ласковой улыбкой.

— У нас с тобою наши работки ровно бы сестры, Сережа. Ты картину, скажем, малюешь, а я тебе — рамы да подрамники, мольберты да столы для рисования. У тебя краски, и у меня краски. А был бы ты мастер другого цеха — лепил бы из глины, скажем, — я твою лепку из дерева на вещицы для барского потребления вырезывал бы. По твоим, значит, образцам. И столько рублев ты да я получили бы, когда были бы на воле!..

Старик снова протяжно вздохнул и заскорузлыми пальцами начал осторожно перебирать рисунки Сергея.

— Важная работа! — с простодушным восхищением произнес он. — Краски-то сам растираешь?

— Сам, понятно.

— И охра, и краплак, и индиго, и кармин. Я, братец, знаю толк даже в твоих брахманских карандашах. Сей итальянский карандаш, хоть и выписывают из Италии, а только, помню, говорили — как это ни удивительно, — отыскался и у нас, где-то на Дону. А все русские тянутся к заграничному и своим брезгуют.

Егорыч рассматривал набросок смеющегося женского лица.

— Что это у тебя, Сережа, никак, Марфутка-горничная? Зачем тебе простой девки портрет? Смотри, не попало бы от господ.

— В дело пойдет! А похоже? — улыбнулся Сергей.

— Как живая! Ну ты и мастер, я погляжу!

Сергею стало приятно от интереса, проявленного этим малознакомым стариком к его творчеству.

— Я ведь тоже маленько рисовать учился для моей работы, — продолжал Егорыч. — Хлебнул этой мудрости… И вот душа моя хочет тебе открыться… Ты ведь не из вороньей стаи. К тебе сердце и потянуло. А то — скука лютая. Сегодня воскресенье, в столярной не работаем. Есть, значит, свободное время. Станешь слушать мою сказку-быль?

— Как не слушать, Егорыч!..

Сергей был рад. Точно родная душа пришла и захотела вылить ему все, чем болела сама.

Егорыч, положив руку на плечо Сергея, заглядывал ему в глаза и вполголоса говорил:

— Прежде, как ходил ты с утра в ливрее, был ты словно чужим. Забежишь с каким приказом от господ в столярную, а я своим молодцам и толкую: "Фордыбачит, стерва, а из такой же кости вышел, как и я. В курной избе рожден от бабы. Перепетуи, как и мы грешные…" Нынче же ливрею надеваешь, когда в барские хоромы позовут. А здесь сидишь, как и мы, в ситцевой рубахе… И стал ты нам ровно своим. Понял?..

— Понял.

— Сказано — и кончено. А то — "ака-де-мии" разные да "художники". Свой и свой, вот и все!..

Старик начал свою повесть тем внешне бесстрастным голосом, каким рассказывают странники-сказители:

— Жил-был на свете Федька, Егоркин сын… После стали звать его Егорычем. И этого самого Егорыча ты видишь сейчас перед собою.

Он ткнул себя пальцем в грудь.

— Только не всегда он был, как сейчас, столяром. Ты только спроси, кем он не был по желанию господ? Учили рисованию, в резчики готовили, художественную резьбу по итальянским манерам резать. И пению учили, не поверишь, ей-богу, пению… А уж грамоте — само собой. И в оркестре господском играть — все было. Что прикажут, то и делаешь. Куда ткнут, туда и идешь. И многим господам тот Федька Егоркин принадлежал по закону — переходил из рук в руки: то по наследству, а то по купчей…

Он перевел дыхание, глядя в окно. На снегу двора начинали синеть сумерки. Потом заговорил снова:

— Принадлежал Федька фельдмаршалу графу Разумовскому, коему пришло на мысль продать весь оркестр князю Потемкину, по восемьсот рублев за каждого, всего за сорок тысяч. Продали Федьку, однако, отдельно и в газетах дали объявление: "Продается дворовый человек, умеющий грамоте, знающий столярное ремесло и который хорошо играет на флейтраверсе". Сказано — сделано. Попал столяр Федька к светлейшему.

Егорыч подошел к печурке и поправил в ней полено. Огонек вспыхнул и зазмеился по дереву. Жаркие красноватые отсветы легли на некрашеный пол. Кочерга в руках Егорыча слегка колотилась о половицы, и только этот стук выдавал его волнение. Голос звучал равномерно-монотонно.

— А был в это время Федька уже Федотом, и можно бы величать его Федотом Егоровичем, ежели бы он не родился в холопском звании. И с женитьбой ему не повезло. Вот веришь ли, никогда не льстился я на женитьбу. Отпугнуло от женского пола еще в младости. Был я, к слову сказать, парнем красовитым и любил, нечего греха таить, любил в те поры, как значился еще крепостным графа Орлова… Это тот самый Владимир Григорьевич Орлов, что приказал высечь своего крепостного архитектора за то, что тот, строя кузницу, ошибся и завалил свод. А с кем ошибки не бывает? Да я не про то. Меня и самого секли до полусмерти за девушку. Любанькой ее звали. С Любанькой у нас был сговор, и с родителями уже по рукам ударили. Любань-ка, ни дать ни взять, наша Марфутка была: такая же черноглазая, бойкая, в хороводе первая запевала, а коса — до пят. И вдруг графову бурмистру вдовому она понравилась. Граф и просватай ее за него. Она — в слезы: "Не пойду. Он мне хуже собаки паршивой!" И правда был он непригож: голова не то песья, не то лошадиная, и кривой-то на один глаз, и старый, и корявый да конопатый, на одну ногу прихрамывал… Тьфу, прости господи, одно слово — образина. Любанька кричит: "Удавлюсь!" А графу что? Отдал приказ, сказано — сделано… А Любанька возьми и впрямь удавись в хлеву… Коровы ей мертвой ноги лизали, а я в те поры бурмистрову рожу раскровянил. Ну, за это меня сперва хотели в солдаты отдать, а после только выдрали. Три месяца отлежал. А как поднялся, графу для дочери в свадьбе нахттиш [136] с амурами вырезал. И за то граф меня до руки своей допустил — руку барскую рабски облобызать, в знак полного прощения. И невесту предлагал выбрать. Я, конечно, поблагодарил и отказался. Как на какую девицу взгляну, мне моя Любанька в хлеву на перекладине чудится. Зато нахттиш вышел на славу. Всяк, кто приехал на свадьбу, хвалил безмерно. Свадьба была пышная, на весь Питер прогремела. Гости собрались самые вельможные… А у моих резных амуров личики — как живые, сказывали, с грацией итальянского совершенства. Да-а-с!

Егорыч опять помешал в печке. На лице его резче выступили морщины. Голос зазвучал совсем тихо:

— Вот, как уголья рассыпаются, так скоро, видать, рассыплется и моя жисть, Сережа… Уголек вспыхнет — и нет его, одна зола. Так и жисть. Многих я господ был холопом, пока не продали меня господам Благово мастером разных нахттишей, рам, кроватей, всяких там этажерок да трельяжиков для барских утех… Ты, парень, не бери с меня пример, ни боже мой! Не тоскуй. Такая уж наша доля — служить для барских услаждений. Жисть пережить — не поле перейти. Из всякого ковша нахлебаешься…

Он усмехнулся:

— Я даже актером, Сережа, был. Не веришь? Господа любят крепостные театры. Люди ходят туда за деньги. Значит, мы, холопы, барина своего кормим. А на стене у него висела завсегда огромадная плеть. Между игрой он своими ручками бил ею неисправных актеров. "Ты, кричит, поёшь брюхом, какой ты есть бас? А ты, такой-сякой, какую рожу для оперы намалевал, — не человечья, а свиное рыло". И актерок тоже бил…

Он с горечью вдруг рассмеялся:

— У одного помещика, рассказывали, шел балет "Амур и Психея". Амур был парень рослый, и Психея — в теле. Хотели они барину угодить да и прыгнули повыше. А на веревках у барина висели ребята с крылышками: кто изображал "радость", кто — "утеху", а кто — "игру". Плясуны скакнули да головами и задели за ребят, ребята и разревелись… Публика в хохот, а барин — за плеть. Так с вспухшими задами и плясали Амур с Психеей.

Сергей слушал опустив голову.

— Тебе, Серега, еще ничего живется. Только ты немца остерегайся. Господа разгневаются, он жару подбавит. Господа приласкают, он яму выкопает от зависти. Не ты один страдаешь. Про Хераскова, сочинителя, слыхал?

— Как не слыхать!..

— Он сочинил слова для оперы, по прозванию "Милена". А музыку к ней написал холоп князя Петра Михайловича Волконского. Однако имя крепостного на нотах не проставили, и имя то всеми забылось. И я не помню, хоть сам недолгое время господами был отпущен в оркестр к князю Волконскому. И "Милену" эту самую хорошо по всем нотам знаю. Царское семейство даже смотрело и очень музыку одобряло.

"Да, — подумал Сергей, — сколько забытых холопских имен затерялось по всей крепостной Руси!.."

— Видно, у нас от природы, Сережа, как бы корешок заложен, семечко аль зерно, вроде как у растения. У кого оно всхоже, — выходит на свет, и пышным цветом расцветает, и плоды добрые дает.

Он покачал головой, точно сам удивляясь своим словам.

— Ты, милый человек, вникни в мои речи. Я тебе говорю про святой корешок, про семечко. Оно и у тебя, и у меня, у многих бывает… Знал я одного повара. Федором Устиновичем Грехуновым звали. Фамилия вроде грешная, а душа ангельская. Он, милый ты мой, всего-навсего торты делал. А какие? Чтобы цветики сахарные лучше выходили, в поле, в лес, в сады разные ходил. И каждую былинку разглядывал: где у нее сколько листиков да стебельки какие. А на него глядючи, молодой поваренок тоже, видать, с искрой, стал георгины да розы из репки со свеклой вырезывать. Кабы их учить, думаешь, они бы не смогли статуи из мрамора резать? Вот то-то и оно! Вот тебе это самое "семечко".

Старый, с красноватым носом и слезящимися глазами столяр радостно улыбался.

"Вот оно — творчество!" — подумал Сергей, схватив карандаш и стараясь запечатлеть одухотворенное выражение лица собеседника.

И было непонятно ему только одно, как может этот вдохновенный старик валяться у двери пьяный и грубо ругаться.

Точно угадав, Егорыч неожиданно добавил:

— Человек слаб и не всегда чует ту светлую искру, а порой и вовсе о ней забывает. В ту пору и тянется к лаку либо к пеннику, — падает в бездну нечестия. А вот, к примеру, стихотворец Сибиряков, говорят, не падал. Его ценили многие высокие особы. Сам Василий Андреевич Жуковский поднимал за него голос, и даже генерал-губернатор граф Милорадович, я слышал, года два назад просил помещика отпустить на волю Сибирякова. Да помещик заломил такие деньги, что у Жуковского с его сиятельством не хватило не то капитала, не то охоты. Да-с!..

— И что же этот стихотворец? — спросил Сергей.

— Стихотворец примечательный. И в то же время, заметь, герой. Он сопровождал своего барина во всех походах, и не раз его к Егорьевскому кресту за храбрость должны были представить. Да где простому холопу против барина героем быть. Барин — столбовой, рязанский предводитель дворянства, кость самая благородная. В моих странствиях знавал я и барина и холопа. Ваня-то Сибиряков тоже кем только не был! Учился в Москве, в школе, грамоте, обучался ремеслу в кондитерской лавке, землю пахал, в камердинерах ходил… И всюду с ним — она, искра светлая. На последний грош книги и бумагу покупал. Под головами те книги хранил и писал свои стихи где ни приходилось — даже на войне, под пулями. В четырнадцатом году, как русские заняли Париж, ему предлагали остаться за границей. Да где там!.. Ваня будто бы сказал тогда: "Люблю родину больше, чем волю". И вернулся вместе с барином домой. Так-то!


Скачать книгу "Повести" - Ал. Алтаев бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Внимание