Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки
- Автор: Яков Цигельман
- Жанр: Современная проза / Антисоветская литература
- Дата выхода: 1981
Читать книгу "Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки"
Глава о микве, снова о шашлыках, об отвергнутой любви и о самоидентификации
Зарицкий и Нюма взбирались в гору по тропинке. Нюма отстал и остановился, а Зарицкий подошел к Вере.
— Бат-Галим! — сказал он и поклонился мушкетерским поклоном, поведя рукой перед коленом. Вера засмеялась. Зарицкий говорил когда-то, что из всех ивритских слов запомнил только «Бат-Галим», название ульпана в Хайфе, где он жил.
— Такие дела… — сказал Зарицкий, потирая запястье и глядя в землю.
— Какие дела? — спросила Вера, помолчав немного. Нюма наблюдал за ними обоими.
— Дела такие, что все бы ничего, да нет тебя, — скорбно покачал головой Зарицкий. — Ты не подумала о том, что мы могли бы построить семью. Мы могли бы быть счастливы. Зачем же ты так? Ты раздавила и уничтожила мое последнее чувство. Я стар и немощен, и больше в моей жизни не будет радости. Ее унесла ты!..
— Оставь меня! — сказала Вера и поежилась. — Знаешь, я никогда в микву не ходила. А после тебя пошла.
— Вот такой ты человек! — Зарицкий захватил горстью подбородок. — Напрасно ты меня бросила…
Он повернулся, уткнул подбородок в грудь, заложил руки за спину и стал медленно спускаться вниз. Немного погодя подошел Нюма.
— Место это, оно прекрасное очень, — сказал он, стараясь говорить с сабровской интонацией.
Нюма был славный благовоспитанный мальчик, и однажды — она тогда только приехала в Страну, никогошеньки не знала здесь и чувствовала себя выброшенной и одинокой — она спала с ним, но он был так скучен в постели и так старательно изображал бывалого мужчину, закуривая потом сигарету и разговаривая хриплым басом, что она, при всей своей тоске по теплу и участию, больше не захотела с ним встретиться. Сейчас ей пришло в голову, что забавно было бы поиграть с этим хорошеньким молодым дурачком, подразнить его, а на полдороге бросить и поглядеть, что из этого получится теперь.
— Я тебе скажу что-то, — заговорил Нюма. — Ты остерегайся этого Зарицкого. Он плохой человек. В России он иконами торговал. И он всюду рассказывает про тебя гадости.
— Плевать! — сказала Вера, но ее опять обдало липким холодом, и забавная мысль поиграть розовым Нюмой потеряла свою прелесть. — Идем вниз, — сказала она.
— Вера! — позвал Рагинский. Она обернулась. — Тебе не встречался Женя Арьев? Вера, деточка!..
— Да, встречался, — ответила Вера и рассказала то, что Рагинский, обобщив, включил в главу «Заметки об уклонизме».
— Не плачь, — сказал Рагинский и погладил ее по щеке, — все уладится, моя хорошая, обещаю тебе.
«Черта с два, уладится! — думал он, глядя ей вслед. — Ничего не уладится. Не знаю, что мне с ней делать. За что это ей? Ну, уговорила бы Сеньку, приехала бы с ним и жила бы себе… Почему бы ей не послать Сеньке вызов и ласковое-ласковое письмо? Нет, не сейчас. Она мне еще понадобится такая… А потом… Где-нибудь в конце… Когда поймет».
Шашлыки были готовы. Петр Иваныч и Гриша раздавали шампуры с дымящимся, остро пахнущим мясом, разливали вино и бренди по пластмассовым стаканчикам. Делали они это с большим удовольствием радушных хозяев, а когда убедились, что гости достаточно сыты, они взяли по шампуру, налили себе водки, Петр Иваныч сказал: «Лехаим, киндер!» — и они со смаком выпили и сочно закусили. Да так, что остальным, глядя на их удовольствие, захотелось еще выпить и еще закусить. А на мангале поспевала следующая партия шашлыков, которую Петр Иваныч и Гриша тотчас распространили среди присутствующих.
Пикники и посиделки имеют свой ритуал. Перед тем как начать есть и пить, гости пикируются: говорят друг другу так называемые милые гадости по поводу чьей-нибудь неудачной прически либо по поводу нездорового вида мужа присутствующей жены. Все обязательно кричат, обязательно перекрикивают друг друга и громко смеются над любой шуткой. Ровный, спокойный разговор на этом этапе посиделок считается занудством и обществом осуждается. Когда голод и жажда удовлетворены, злость проходит, но появляются развязность и желание посплетничать. В России после еды и выпивки обычно рассказывают анекдоты. Израильские анекдоты печатаются в газетах, поэтому на посиделках вспоминают «бородатые» русские или все же сплетничают.
Если нет возможности танцевать — поют. Петр Иваныч взял гитару и, не играя, запел. Что в России поют сразу после выпивки? Известно… И Петр Иваныч запел «Шумел камыш, деревья гнулись». Все засмеялись. Петр Иваныч засмеялся тоже и спросил, угодно ли уважаемой публике петь и что именно петь. А что можно петь после сытой еды и хорошей выпивки? Протяжные русские песни. Играть их Петр Иваныч большой мастак, и он заиграл, а все запели, и у некоторых на глазах появились слезы, вызванные давлением тяжелой пищи на желудок, расслабляющим влиянием выпивки на нервы и опять-таки давлением несколько размягченного едой и выпивкой мозга на слезные железы.
«Злой я человек! — думал Рагинский. — Можно ли так про тоску по прожитому в России, по воспоминаниям юности и молодости? Нельзя так, нельзя… А я и не про это. Я, может, тоже со слезами на глазах вспоминаю ушедшую молодость, и мне не забыть мой город, моих друзей, самого себя там — мне не забыть никогда. Я и не хочу забывать себя. Я хочу себя помнить. А уж если помнить себя, то, значит, никогда не забывать, что моя преданная и горячая любовь была отвергнута с холодным презрением… Это скорее даже было раздражение оттого, что я рядом».
Когда любовь его отвергли и он убедился, что любовь его отвергли, смысл жизни показался ему потерянным. Он не чувствовал себя обиженным — какая же это обида? Его, оказывается, не любили, а он, он любил. И когда он понял, как он любил, то догадался про то, какой он человек. Как замечательно он умеет любить. А она не хотела, чтобы именно он ее любил. Разве ж она виновата, что именно его она не любила? И никто в этом не виноват. Кого ж винить?..
И он остался со своей отвергнутой любовью. Хотя и с отвергнутой, но с любовью же! Любовь-то осталась, хотя ее и отвергли! Вот что замечательно: любовь-то осталась! И он по-прежнему умеет любить и знает, как нужно любить. Тогда и нашелся смысл жизни. Он, оказывается, и не терялся вовсе, он тоже остался с ним. И тут он полюбил самого себя. И его любовь не была отвергнута.
Он полюбил себя за то, что он такой, какой есть, и за то, что умеет любить, и за то, что не потерял смысл жизни. И вот тут его полюбили все. Кроме нее. А это его уже не волновало. Через много лет он вспомнил о своей отвергнутой любви, и ему стало грустно. Я думаю, оттого, что тогда его любовь была молодым и горячим чувством. Такое не забывается. Но плакать все время по той, которая его отвергла, значило — не любить самого себя. А любить себя — это для него стало очень важно.
«И я люблю себя за то, что я умел так любить в молодости, — размышлял Рагинский, — и за то, что я умею помнить про это. А про мою любимую, которую я больше не люблю, я знаю, что она стареет, что у нее свои заботы и — пусть она будет здорова!»
Когда песни все перепеты и нужное количество слез выточено, когда есть больше не хочется, а продолжать пить следует пока погодить, затеваются тихие разговоры. Давид, пригласивший компанию к себе в поселение и про которого Рагинский забыл, потому что у Чехова он зовется Кербалай, тихонечко объяснял Гальперину и Макору про здешнее житье-бытье:
— Проблема, она в том, — говорил Давид, — что мы никак не можем договориться с теми, кто пришел на поселение раньше нас. У них есть свои навыки и собственное мнение о том, как следует жить на поселении. Наши заботы им непривычны и непонятны. Хотели мы, например, устроить выставку одного художника-оле. Нужно помещение. Обратились в ваад.[5] Нам говорят: «Почему мы должны устраивать выставку? Зачем нам лишние проблемы?» Как объяснить — зачем? Если люди не понимают, зачем устраиваются выставки, что можно объяснить?
Макор хотел что-то спросить, но Гальперин, думавший о своем и почти не слушавший Давида, сказал:
— В горах и вообще-то жутко жить, а тут еще и малоприятные люди.
— Нет, ты не прав, — сказал Давид и хотел объяснить, что люди-то хорошие, только про выставку не хотят понимать, но Макор перебил его и зло сказал Гальперину:
— Каждый живет, где хочет и с кем хочет. Мы свободные люди в свободной стране. А выставки… Мне тоже непонятно — зачем выставка на поселении?
— Нет, ты не прав, — сказал Давид и стал объяснять Макору про выставку, но Макор не слушал его, а глядел в землю и ненавидел Гальперина.
Гальперин зябко поежился. Вечер был холодный, дул сильный ветер. В лицо бил жар костра, и Алик чувствовал себя неловко и неуютно. Ненависть Макора пугала его, он не понимал ее причины. От ветра, продувавшего насквозь, он ощутил себя голым, Ему некуда было девать руки, покрывшиеся вдруг гусиной кожей. Холод и горячая злоба человека, которому он не сделал ничего дурного, опустошили его. Алик хотел сказать Макору нечто такое, что примирило бы их и уняло бы злобу. Он хотел ответить достойно, кратко и внушительно, а сказал жалобным голосом:
— Я никак не могу привыкнуть к этим пейзажам. Я какой-то однолюб в этом. Я очень люблю северную природу и завидую тебе, что ты полюбил Израиль.
— А я не завидую, — сказала Вера. — Не понимаю, как можно любить эти камни, и эту липкую жару, и всю эту лакированность. А в этой любви к горам я подозреваю какую-то романтическую ходульность. «Кавказ подо мною. Один в вышине!..»
Гальперин засмеялся. Ему забавно стало, что Вера, такая провинциальная девочка из банка или из-чего-то-там, нашлась, как ответить Макору. Но ему было досадно, что не нашелся он сам, а также, что Макор, с которым они были когда-то приятелями, посрамлен провинциалкой. И он объяснил Вере:
— Дело не в романтике, а в самоидентификации.