Вавилонская башня
![Вавилонская башня](/uploads/covers/2024-04-25/vavilonskaya-bashnya-0.jpg-205x.webp)
- Автор: Антония Байетт
- Жанр: Современная проза / Историческая проза
Читать книгу "Вавилонская башня"
Алан заканчивает, раздается скрежещущий голос:
– Пустим слезу, что ли?
К чему сказано, непонятно. Поэтому вопрос повисает в воздухе.
– Вот художники ропщут, – говорит Булл, – искусствоведы ропщут, что сегодня люди только диапозитивы и смотрят, поэтому видят не пигменты, а цветной свет. Мол, видят не то, а потому и понимают не так. Но я убежден: это новое, это реальность, мы видим этот свет, можем что-то из этого извлечь, можем научиться изображать красками прозрачность.
– Они призывают искромсать вермееров и рембрандтов, а то молодые художники в загоне, – говорит Алан. – Столько злости…
– Да просто эдипов комплекс. Скорее всего, – вставляет Фредерика.
– Эдипа мучила совесть, радость моя. А эти мнят, что ведут священную войну. Молодое против старого, отжившего.
– Но ведь они и сами состарятся, – говорит Фредерика.
Наблюдая, как крепчает дух молодости в атмосфере шестидесятых, она удивляется: как эти молодые не уразумеют, что молодость дается не навек.
– Как знать, – дребезжит голос. – Они создают магические средства останавливать время. Они изобретают мгновения вне времени, обращают его вспять.
Женщина льет молоко из кувшина. Никогда не отпустит кувшин. Никогда не распрямится заботливая рука.
– Вы думаете, – продолжает Джуд Мейсон, – лет через тысячу… ладно, буду скромнее: через двести… что через двести лет мои сухощавые конечности и неумытая физия будут сиять на экранах кинотеатров будущего?
– К вашему сведению, – парирует Булл, – все ваши изображения созданы из материалов, обреченных на устаревание.
– Литература надежнее, – говорит Джуд Мейсон. – Хотите увековечиться – пишите книгу. Я пишу.
– Кто их сегодня не пишет! – замечает Фредерика, с душевным стоном вспомнив о Ричмонде Блае.
Фредерике ясно: Булл к ней неравнодушен. Но гордиться особенно нечем: он явно неравнодушен и к доброй половине студенток, не говоря уж о некоторых преподавательницах. И все же из-за этого в сегодняшнем раздается эхо вчерашнего: своего рода готовность ко всякому. Он заглядывает в ее кабинетик-выгородку в студии, где студенты все еще колдуют над серым телом Джуда в цветоперегонном кубе.
– Хочешь как-нибудь в обед съездить посмотреть мои работы? У меня студия в Клеркенвелле, я отвезу.
– Мне надо домой, к сыну. Стараюсь обедать дома.
– Ненадолго. Тебе понравится. Сыну ты и так всю жизнь посвящаешь.
– Нельзя мне.
– Нельзя, а поедешь.
И она едет. Он покупает французский батон, салями, бутылку вальполичеллы, и они садятся в его автофургон. Ясно, что он так частенько. Только женщины разные. Ну и пусть. Булл ей нравится, нравится, как он, задумываясь, морщит лоб. Сидя с ним в машине, где душок чеснока спорит с крепким запахом выхлопных газов и еще более крепкими запахами скипидара и растворителя для красок, исходящими от Булла, Фредерика с неудовольствием размышляет о том, что в смысле феромонов живописцы народ неавантажный. Улыбка Булла, сильное его тело, проворные руки такие славные, но пахнет от него… Она сидит рядом с ним, приосанившись. Разговаривают о Джуде Мейсоне.
– Где он живет, никому не известно, – рассказывает Булл. – Почту ему посылают куда-то в Сохо, до востребования. Ты, наверно, думаешь: какое убожество, – хотя грязь и все такое его стиль, тут он в своем праве. Но дело не так просто: у него есть своего рода принципы. Блай считает, что он ненормальный
– А по-моему, это Блай ненормальный.
Фредерику подмывает рассказать про «Серебряное Судно» – нет, не стоит.
– Что есть, то есть. Почище Блейка. Малохольный какой-то.
Студия Булла – две большие комнаты над складом, куда надо подниматься по железной лестнице. Запах растворителя здесь такой нестерпимый, что отбивает у Фредерики всякий аппетит. При всей просторности помещения жилого места тут мало: вдоль стен в несколько рядов расставлены холсты на подрамниках. Посреди каждой комнаты – двуспальный матрас, на нем смятые подушки и яркие одеяла со скандинавским орнаментом. В одной комнате стоит кухонная плита, на полу электрический чайник. В другой – крошечный холодильник.
– Садись, располагайся. Тут только самое необходимое. Хочешь – вечеринки устраивай, хочешь – занимайся интимными обжиманцами. Я это помещение называю «Душевный Разлад Десмонда Булла». Налево – живопись современная, постраушенберговская[131], направо – работы европейца шотландского происхождения, угрызаемого хранителя художественных устоев. Где тебе больше нравится?
– Откуда я знаю? Картины стоят лицом к стене.
– Перевернуть?
– Я же и пришла посмотреть, правда?
Десмонд Булл откупоривает бутылку, наливает красного вина в пластиковый стакан, протягивает Фредерике. Вино так себе. Кисловато. Одной рукой он обнимает ее за плечи:
– Ну, как говорится, «Заходите, барышня, посмотреть картинки». Давай посидим, поболтаем, то да сё, выпьем, а потом подумаем о работе.
Он кладет ей руку на грудь. Она дружески прикрывает его руку своей. Тело ее готово отозваться. Но обожженное нутро противится вспышками боли и стыда. Пропахший скипидаром Десмонд Булл нежно целует ее.
– Мне сейчас не до этого, – отмахивается Фредерика. – Именно сейчас, это от нас не уйдет. Я хочу посмотреть твои работы. За тем и пришла.
Булл на мгновение теряется. Фредерика мысленно посмеивается: предстать перед Фредерикой нагишом ему было бы не так конфузно, как показать сокровенные изображения. И еще: при мысли о сексе, о самой его возможности она в собственных глазах превратилась в девочку, ту самую девочку (в подобную минуту), а когда они просто беседуют, она взрослая личность.
– Ну-с, с чего начнем? – спрашивает Булл и добавляет: – У меня к этому делу отношение такое… личное, что ли. Пишу на продажу, но работаю наедине с собой, работаю как бешеный. Пишу сам для себя, а потом их увезут, выставят напоказ, будут смотреть… У меня что-то вроде раздвоения личности. Комплекс.
Это слово сегодня в моде. Но когда он переворачивает картины, Фредерика понимает, что он имеет в виду.
Картины в левой комнате писал человек, считающий, что искусство – это все и все на свете может считаться искусством. Взгляд на искусство как на свалку всякой всячины. На одном холсте скручиваются кольцами электрические провода, выведенные густо, густо до рельефности, оголенные и цветные: толстые красные сплетаются с толстыми черными, вьются пухлые синие кабели, оранжевые, коричневые, ядовито-желтые, свиваются в гнезда, спутываются то в виде заграждений из колючей проволоки, то в виде роз в плакатном стиле. Другое полотно – ряды камешков.
– По одному из каждого сада при каждом доме на улице, где живет моя мать. Каждый камешек – какой-нибудь сад в нашей округе. Этот крупный, зеленый. Вон тот чахлый, бурый, в красноту отдает. Расположены как сады, где их подобрали.
Помолчав, продолжает:
– Тот – серый, неказистый: хозяйка дома вечно ходит в бигуди, у нее рак. Тот, что вроде кварца, – сексапильная блондиночка, то и дело выскакивает на улицу в ночной рубашке.
– И как, по-твоему, я должна это разглядеть?
– Никак. Но я рассказал, и ты знаешь, ведь так? И никуда тебе от этого знания не деться. Но ты полюбуйся, какие камешки, какие тонкие оттенки, какое разнообразие цветов… Мне нравится вот этот, кроваво-красный, с синими крапинками: эта дамочка носит убожеские разбитые желтые туфли на высоком каблуке, ковыляет и щеголяет. У каждого камешка свой номер – номер дома.
– Какой из них твоя мать?
– Лучше спроси так: выделил ли я ее в этом ряду камней, – который моя мать?
– Номер сорок два – сухое дынное семечко. Остальное камни. Вывод: твоя мать – номер сорок два.
– У нее еще и рак. Рак яичников. Жухнет, сохнет. Я же говорю: это все личное.
– Но это все равно только камешки, – стоит на своем Фредерика. – Если бы ты не сказал, как бы я догадалась?
Десмонд Булл поворачивает и поворачивает полотна, студию заполняют новые и новые цвета, формы, предметы, становится еще теснее. Вот аляповатый, но, как ни странно, приятный коллаж из рубашек в цветочек, распластанных по холсту: желтые маргаритки на голубом, красные маки на розовом, пурпурный гибискус на рыжем.
– С ума сойти от такой цветовой гаммы, – говорит он. – Вырвиглаз, как на витрине, правда?
Еще полотна, еще, еще. Черные, белые, одни глянцевитые, монохромные, другие разноцветные, но замазанные черным или белым, лишь кое-где проглядывает багровое крыло бабочки, притушеванный бок аппетитного зеленого яблока, покажется из-под черного желтизна охры, проступит сквозь дымку индиго.
– Раушенберг уничтожил картины де Кунинга[132], закрашивал их. На том основании, что искусства на свете полно, талантов полно, твори что вздумается, так, как ты в эту минуту видишь. Это все мои уничтоженные работы. Мои прошлые картины, мятущиеся под черным и белым. Кое-какие помню. Вон недурной кубистический автопортрет, это, по-моему, сад в духе Боннара, вид из окна – не удалось изгнать подражательность… Ну да, видишь: под черным ветка цветущей яблони.
– Ты уничтожил, потому что нравились или не нравились?
– И то и другое. И то и другое… Одними прямо гордился, другие терпеть не мог.
– Очень уж это умозрительно.
– Да. Но здесь не только ум, но и сердце. Вот почему меня это затягивает, почему я этим занимаюсь… Это воплощение идеи, что искусство – это все и все на свете – искусство… Немного похоже на действие ЛСД: мир то взрывается миллионами искорок-смыслов, то стягивается в одну точку… А от постели ты напрасно отказалась. Помогает снять напряжение.
– Хорошенький повод для секса.
Фредерика сама удивляется, почему ей не дают покоя загадочные-заурядные камешки.
– Эти камешки: дело в том, что, если я не загляну к тебе в голову, они мне ни к чему. Могу разве что выложить собственный ряд. Обойтись так с чем угодно. С рубашками, или сделать коллаж из шоколадных оберток, понимаешь?
– Мои камешки ты не забудешь.
– Не забуду, – подтверждает Фредерика не без раздражения. – Уж конечно не забуду.
И не забывает.
– Камешки из чужих рук не годятся. И другие предметы тоже, – объясняет Булл. – Мне одна подружка сумками таскала рубашки, подбирала по моему вкусу. Вот я из ее приношений и соорудил коллаж – взял по рубашке за каждый перепихон, но получилось не бог весть что.
Бутылка опустела, откупоривают другую – завалялась в постельном белье, – и Десмонд Булл переходит во вторую комнату. На этот раз он больше молчит, расхаживает от стены к стене и, кряхтя, переставляет подрамники; пояснения сводятся к короткому: «Маски. Еще маски. Еще маски. Горящие маски».
Молчит и Фредерика. Она не так хорошо разбирается в живописи, и рассуждать об этих картинах, даже мысленно их оценить ей не под силу. За время работы в училище она убедилась: высказываться на эту тему – за это ей лучше не браться, хотя фигуры в масках на это так и напрашиваются. Вид у них жутковатый: сочлененные скелеты или шарнирные манекены в масках – модели для художников, – явственно выражающие ужас, восторг, старческий распад, зазывно улыбающиеся, перекошенные в эротическом пароксизме, но – изображения плоскостные, узор из умело наложенных мазков, скопление сопряженных поверхностей или поток летучих семян, которые при ином освещении – свете на картине, изображенном красками, – предстают зияющими глазницами. Цвета где сдержанные, где безудержные: красный, пламенный, золотой, синий, как у Веронезе. А где-то иссиня-розовый на мелово-белом, цвет свечного воска, местами тронутый кровянисто-розовым, там желтая рука, тут небесной голубизны нога…