Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после

Эдуард Лукоянов
100
10
(2 голоса)
2 0

Аннотация: Биографии недавно покинувших нас классиков пишутся, как правило, их апологетами, щедрыми на елей и крайне сдержанными там, где требуется расчистка завалов из мифов и клише. Однако Юрию Витальевичу Мамлееву в этом смысле повезло: сам он, как и его сподвижники, не довольствовался поверхностным уровнем реальности и всегда стремился за него заглянуть – и так же действовал Эдуард Лукоянов, автор первого критического жизнеописания Мамлеева. Поэтому главный герой «Отца шатунов» предстает перед нами не как памятник самому себе, но как живой человек со всеми своими недостатками, навязчивыми идеями и творческими прорывами, а его странная свита – как общность жутковатых существ, которые, нравится нам это или нет, во многом определили черты и характер современной русской культуры.

Книга добавлена:
5-08-2023, 11:35
0
533
91
Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после

Читать книгу "Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после"



* * *

Кто бы ни утверждал обратное, но смерть и сводящий с ума страх перед ней – центральное, если не единственное содержание всех книг Мамлеева. «Субъект, которого описывает Мамлеев, либо мертв, либо субституирует мертвое, либо заполняет интересом к смерти все свое бытие»[10], – пишет один анонимный читатель его ранней прозы[11].

Даже в романе «Московский гамбит», этой шизофренично-идеалистической картинке из жизни советского культурного андеграунда, ни с того ни с сего появляется смертельно больной персонаж: в книге он кажется чужеродным элементом, но без него сама книга оказалась бы чужеродным элементом в библиографии Мамлеева.

Сам Мамлеев к концу жизни стал категорически отрицать свой некроцентризм. Читатель еще не раз заметит, что Юрий Витальевич вообще любил переписывать собственную биографию, как творческую, так и личную, но сейчас хотелось бы привести такое его симптоматичное высказывание: «Однажды два человека сказали мне, что роман „Шатуны“ спас их от самоубийства. Сквозь кромешную тьму прорывается свет. Он – в подтексте. Получилось так, что даже в „Шатунах“, самом страшном моем произведении, нет смерти, но есть бессмертие»[12]. «Мои произведения не оставляют впечатления безысходности: в них нет смерти»[13], – настаивает Мамлеев в другом интервью.

Посвятив первую половину жизни созданию собственной мифологии с соответствующим мироощущением, вторую ее половину Мамлеев потратил на то, чтобы наполнить ее абсолютно посторонними смыслами, делая вид, будто для него неочевидно то, что очевидно анонимному автору, процитированному чуть выше.

Именно поэтому поздний Мамлеев замешан на бессчетных самоповторах – и в книгах, и в интервью (в беседах с журналистами он в прямом смысле слова повторяет одно и то же, будто заучив наизусть некоторые формулы): в уже созданной художественной вселенной не должно появляться ничего, что нарушило бы эту безумную герменевтику, наполняющую литературные первоисточники противоположным содержанием. Хотя друзья и приближенные Мамлеева оставили многочисленные свидетельства того, что Юрий Витальевич был предельно искренним в своих порывах, не стоит отметать и такие наблюдения:

Однажды, в году 93-м, собрались выпустить книгу рассказов Мамлеева. Он их правил на заляпанном столе по парижско-нью-йоркскому изданию, пытаясь предугадать претензии нравственной, патриотической, религиозной и какой-то еще цензуры. Правил безжалостно, густо замазывая чернилами строки.

Мы ему говорили по какому-нибудь конкретному случаю, заглядывая через его руку: «Но ведь это пройдет, зачем вы», или «Да это сейчас можно», или «Здесь же ничего страшного…» А он, поднимая голову, каждый раз отвечал: «А вдруг не пройдет? Не будем рисковать, вполне без этой фразы обойтись можно».

И вычеркивал. Я думаю, что он без всего текста мог бы обойтись, кроме своего имени на обложке, которое все-таки хотелось бы явить как свидетельство[14].

Подобной «редактуре» подвергся в конечном счете весь корпус мамлеевских текстов: даже если речь идет не о буквальном цензурировании его произведений, то совершенно точно полному переформатированию подверглась их идеологическая огранка – трансгрессивная проза, в которой шок обладал самодостаточной культурно-философской ценностью, посредством многочисленных и в высшей степени однообразных автокомментариев мутировала в дидактическую литературу о поисках бессмертия. Под воздействием внешних и в куда большей степени внутренних факторов Мамлеев провел операцию по предельному упрощению своего художественного мира. Это может легко заметить читатель многих его поздних романов, одним из самых забавных и одновременно отталкивающих свойств которых является откровенно ходульное построение сюжетов с обязательным квазифилософским хеппи-эндом. Так Мамлеев оказался одним из редких авторов, чьи автокомментарии ничуть не облегчают работу критика или исследователя, но лишь направляют его по самому неверному пути. Юрий Витальевич выступил в роли недостоверного рассказчика о собственной жизни, ее недостоверного комментатора. Но с какой целью? На мой взгляд, она очевидна и заключается в том, что Мамлеев на последнем этапе жизненного пути стремился представить свое наследие не как противоестественную аномалию в истории русской и советской литературы, но как вполне закономерную часть ее «естественного» развития. Если все же допустить, что у литературы и правда есть какое-то «естественное» развитие, то, конечно, встраивая себя в общее направление, Юрий Витальевич занимался откровенным ревизионизмом, а главнейшей фальсификацией было изъятие из его произведений их стержня.

«Главная героиня Мамлеева – смерть, – совершенно справедливо замечает Виктор Ерофеев. – Это всепоглощающая обсессия, восторг открытия табуированного сюжета (для марксизма проблемы смерти не существовало), черная дыра, куда всасываются любые мысли»[15].

Патологический интерес мамлеевских героев к смерти в ее наиболее зловещих проявлениях обнаруживается уже в неопубликованном рассказе 1953 года «Иронька (Рассказ тихого человека)» – по-видимому, самом раннем из дошедших до нас текстов Мамлеева. Несмотря на юный возраст автора, это сочинение никак нельзя назвать ученическим: в нем отчетливо видны многие мотивы и чисто технические средства письма, которые затем составят основу более зрелого творчества писателя.

Большую часть «Ироньки» занимает подробное и нарочито многословное описание заглавной героини – студентки, обладательницы «беленького, жирненького личика с томными, очень печальными глазами»[16]. Иронька живет с матерью в двухкомнатной, со вкусом обставленной квартире, часто влюбляется, предается смутным лирическим фантазиям, и вообще она «робкая застенчивая культурная девочка, читающая по ночам Метерлинка и Гауптмана». За пространным описанием следует внезапная кульминация – рассказчик материализуется в жизни Ироньки, и в этот момент текст и образ героини переворачиваются с ног на голову:

Я приходил к ней после обеда, убегая от своего нервного, дисгармон<ичного> мирка, предвкушая возможность рассказать ей нечто «глубокое», специально сочиненное мной, ради нее взлелеянное.

Я заранее уже воображал, как она оценит это «глубокое», как она меня поймет и воспламенится. Она встречала меня в халате, усталая от скуки, от хождений из одной комнаты в другую, от нервных чисто женских раздражений на какой-нибудь вздор. Вялая, она садилась против меня, вся согнувшись, постарев, то настойчиво ощупывала свою шейку, то с таким же скучным выражением лица тупо и внимательно чертила какие-то фигурки, позевывала. Я сбивался, робел, с досадой обнаруживал, что то «глубокое», что я хотел сказать, точно испарилось и было вовсе не глубоким, и говорить было не о чем.

Незаметно мы переходили на тему о подлости и садизме, теперь мы начинали разговаривать в унисон, но я больше возбуждался и теоретизировал, а она выслушивала спокойно, покачивала головой, посмеивалась и добавляла от себя, что это большое удовольствие – сделать подлость кому-нибудь. Впрочем, она не так уж много это делала, а когда делала, то часто не находила в этом удовольствия, а наоборот, отпиралась и не понимала, в чем дело.

Развивая дальше наш разговор, я подводил известные выводы, и образовывалась настоящая метафизика, которой я очень гордился. Особенно приятно – учила эта метафизика – продать кого-нибудь (лучше каких-нибудь), юркнуть и спрятаться в какой-нибудь уголочек, съежиться и самонаслаждаться. Ты хорошо знаешь (обязательное, конечно, условие), что «их» уже пытают, тебе тепло и уютно, мысль о том, что, если бы они могли отомстить – они разорвали твое (милое, родное) тело на куски, придает наслаждению новые, невыразимо нежные и темные изгибы. (Сладкая, пронизывающая все существо, какая-то внутренняя дрожь при мысли, что вот «их» пытают, а тебе тепло и покойно, а могло бы быть так же жутко и безнадежно…) Хотя все это имело свою прелесть, может быть, только в теории, Иронька сейчас же переходила к фактам и заявляла, что она боится делать крупные подлости.

– Покоя тогда не дадут, загрызут, – вздыхала она.

Вскоре наши грезы прерывались, приходила Иронькина maman и приносила нам пухлые пирожки и чай с сахаром. Поставив все это перед нами, она нежно целовала Ироньку в лобик и уходила.

Иронька приободрялась, разговаривалась, веселела, пила чай вприкуску, болтала, рассказывала что-то смешное. Между прочим рассказывала о том, как ей удалось путем ловкой симуляции провести всех врачей и незаконно получить путевку в хороший санаторий, за которой стояла очередь тяжелобольных. Потом наш разговор переходил на Метерлинка, она очень любила его, «Сестру Беатрису» знала почти наизусть.

По сути, сюжет «Ироньки» определяется методом, которым написан рассказ: автор тщательно конструирует ширму из пятидесятнической романтики со свойственным ей культом молодости, студенчества и платонической влюбленности на фоне возрожденной после войны Москвы, чтобы затем свалить ее и показать, какие, скажем так, выродки за ней скрываются. Этот метод впоследствии довел до совершенства Владимир Сорокин, и сейчас «Иронька» вряд ли удивит читателя, мало-мальски знакомого с традициями советской подпольной прозы; впрочем, можно не сомневаться, что на первых слушателей Мамлеева подобное производило ошеломляющее впечатление.

Но интересно в «Ироньке» не столько «антисоветское» (читай «направленное против повседневного обывательского лицемерия») начало, сколько то, что в этом небольшом произведении заложены ключевые моменты будущего «южинского» мировоззрения. Зная, что трансгрессивные беседы были обязательным ритуалом в доме Мамлеева, мы обнаруживаем в этом почти дебютном рассказе иное измерение, скрытое от непосвященных. «Иронька» оказывается вовсе не сатирическим изображением героев, характерных для того времени. Напротив, если принять, что рассказ носит в известной степени автобиографический характер, то станет явной пусть и своеобразная, но все же симпатия Мамлеева к его персонажам, рассуждающим о том, как, должно быть, приятно мастурбировать, думая о причиненных другим мучениях. В этом смысле мама Ироньки – не объект сатиры, а необходимый штрих, подчеркивающий ненормальность героев, которая воспринимается как их исключительно положительное качество.

Прибегнув к такой трансгрессивной оптике, Мамлеев, до того момента написавший «два рассказа <…> под Мопассана», получил первое читательское признание и утвердился в вере в свой литературный талант:

В 1953 году произошел своеобразный взрыв в моем сознании, благодаря которому я получил возможность заниматься настоящим творчеством, то есть создавать свой собственный мир, собственный космос и видеть людей так, как до этого их не видел никто. Это был, конечно, переворот, и когда я показал свои первые рассказы, еще очень неумелые, Толе Чиликину[17], он, погруженный в психологию творчества, сразу просек, что это «то». И он сказал мне:

– Ты – писатель[18].


Скачать книгу "Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после" - Эдуард Лукоянов бесплатно


100
10
Оцени книгу:
2 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Книжка.орг » Критика » Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после
Внимание