Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после

Эдуард Лукоянов
100
10
(2 голоса)
2 0

Аннотация: Биографии недавно покинувших нас классиков пишутся, как правило, их апологетами, щедрыми на елей и крайне сдержанными там, где требуется расчистка завалов из мифов и клише. Однако Юрию Витальевичу Мамлееву в этом смысле повезло: сам он, как и его сподвижники, не довольствовался поверхностным уровнем реальности и всегда стремился за него заглянуть – и так же действовал Эдуард Лукоянов, автор первого критического жизнеописания Мамлеева. Поэтому главный герой «Отца шатунов» предстает перед нами не как памятник самому себе, но как живой человек со всеми своими недостатками, навязчивыми идеями и творческими прорывами, а его странная свита – как общность жутковатых существ, которые, нравится нам это или нет, во многом определили черты и характер современной русской культуры.

Книга добавлена:
5-08-2023, 11:35
0
534
91
Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после

Читать книгу "Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после"



«Другой» (2006): сюрреально-онейрические электропоезда

Он стоял у окна и смотрел на бурную реку, текшую посреди леса, шатая кусты и деревья. Рядом с ним была женщина. Она спросила, на что он смотрит.

– На незримого мальчика, – ответил он угрюмо.

И через минуту он сообщил, что незримый мальчик уже рядом с ними, стоит только обернуться лицом обратно в дом и провести рукой по воздуху, как ты сперва почувствуешь его присутствие, а потом и нащупаешь бесплотное его тело.

С собой незримый мальчик привел целый зверинец. Первым внимание завидевшего незримого мальчика привлек овод, севший на его большое коричневое лицо, чтобы тут же обернуться в громадную бабочку. Был здесь орангутан, стая диковинных птиц, несколько кошек, собак, и все они друг друга то ли убивали, то ли чрезмерно и самым странным образом любили.

Таков зачин рассказа, который Мамлеев никогда не писал, хотя у него даже есть название – «Подворотничок нимфетки». В 1975 году его экранизировал итальянский режиссер Антонио Пилуччи, а продюсером выступил сам Вернер Херцог. Он приснился мне после чтения мамлеевского романа «Другой».

Конечно, после внимательного чтения Юрия Витальевича почти всегда может померещиться что-то тревожное, нехорошее, потустороннее, но именно «Другой» мне кажется тем из больших произведений Мамлеева, к которому лучше всего подходит определение «онейрический». Это громоздкое для русского уха слово иногда означает род творчества, основанный на сне и сновидениях; оно то входит в наш лексикон, то благополучно исчезает, пока о нем вновь кто-нибудь не вспомнит, чтобы описать литературу того пограничного состояния сознания, в которое каждый из нас вынужден время от времени проваливаться.

Вероятно, онейрическое искусство существует ровно столько же, сколько человеческие существа вообще занимаются художественным творением. Еще в «Илиаде» Гомер рассказывает о том, как Зевс послал к царю Агамемнону божество сна Онейроса (или же Гипноса), чтобы внушить тому свою волю и направить войско ахейцев к стенам Трои. Так сновидение повлияло на реальность, совершив творческий акт (а война – это тоже род творчества, пусть и воспринимаемый обычно в наши дни как неприемлемый) за того, кому оно явилось. Недаром за описанием сна у Гомера следует описание яви, в котором Онейрос материализуется уже в виде Оссы, «вещего голоса» Зевса, в стане ахейцев:

Так аргивян племена, от своих кораблей и от кущей,
Вкруг по безмерному брегу, несчетные, к сонму тянулись
Быстро толпа за толпой; и меж ними, пылая, летела
Осса, их возбуждавшая, вестница Зевса[419].

В своем нынешнем виде своеобразный онейрический культ оформился, пожалуй, в эпоху романтизма, в которой трудно найти поэта, так или иначе не обращавшегося к эвристике сна. Сновидческие мотивы в этот момент передают несколько идей, характерных для романтиков: бегство от реальности, опыт смерти и, что самое важное в данном случае, – погружение в мир чистой поэзии[420], где перестают различаться сон и явь, как, например, в финале «Оды соловью» Джона Китса:

Was it a vision, or a waking dream?
Fled is that music: – Do I wake or sleep?[421]

Романтизм пройдет, однако онейрические и псевдоонейрические эпизоды будут то и дело появляться в творениях русских и европейских классиков. Полагаю, тем, кто в школе учил наизусть сон Обломова, нет смысла напоминать о каждом подобном эпизоде у Пушкина, Грибоедова, Достоевского, Толстого, Чернышевского и так далее – вплоть до ремизовской сентенции о том, что «сон может быть литературной формой»[422].

В начале XX века, когда психоанализ стал одной из доминант западной культуры, сюрреалисты, их попутчики и эпигоны превратили сон из эпизода в самодостаточное высказывание, которое зачастую является единственным содержанием произведения, будь то картина, скульптура, фильм, литературный опыт или музыкальное сочинение.

Впрочем, куда интереснее то, что аналогичный процесс затронул и литературу, не просто отрицавшую психоанализ, но и открыто выступавшую против него. Думаю, здесь уместно будет вспомнить классика «темной литературы» Говарда Филлипса Лавкрафта, писателя от начала до конца онейрического и, к слову, имеющего немало общего с Мамлеевым (как минимум в упорном стремлении описать неописуемое и помыслить немыслимое).

Не будет большим преувеличением сказать, что интерес к онейрическим методам проявляется на фоне кризиса, сопряженного с поиском новых форм и идей. Онейрическое возникает там, где начинается признание творческой несостоятельности – личной или доминирующих творческих практик в целом. Спящий творец противопоставлен творцу бодрствующему, то есть воспринимающему реальность, движущемуся с ней и вместе с ней подверженному инерции.

По крайней мере так, судя по всему, полагал Мамлеев. В 2002 году он написал небольшую заметку о прозе Николая Григорьева, в которой сделал такое замечание:

У Николая много рассказов, где обыденная реальность и план «сновидений», иных измерений переплетен в единую и цельную панораму. Причем иногда даже трудно отличить «обыденность» от «кошмара». Не то реальность стала сновидением, не то сновидение реальностью <…>. И это знак времени[423].

Это самое неразличение обыденности и кошмара впоследствии стало одним из ключевых мотивов романа «Другой», впервые опубликованного в 2006 году.

Переводчик Леня Одинцов, «молодой чуть юркий человек лет двадцати семи», едет в мистическом электропоезде «Москва – Улан-Батор». Состав мчится не в Монголию, а на тот свет, останавливаясь в различных филиалах ада, чистилища и чего-то неописуемого, возможно – того, что можно было бы назвать раем. Ближе к концу этого путешествия сознание героя, а заодно и читателя, все сильнее путается, за маршрутом все сложнее уследить, но выглядит он примерно так:

Преисподняя – Ад ничтожных душ – станция «Рассеянные во Вселенной» – Обители[424] – Ожидание – Бездна – Неописуемая Реальность.

Пестрая топонимика этого маршрута примечательна прежде всего тем, что чисто семантически ее нетрудно представить в действительности: всякий, кто путешествовал на электричке по Подмосковью и его окрестностям, хорошо знает, насколько причудливые и неожиданные названия станций можно встретить в дороге. Неразличение сна и яви – основной мотив душевных терзаний, которые предстоит пережить Лене Одинцову. Мамлеев при этом прямо заявит в интервью, приуроченном к выходу романа: «Многое из того, что является сюрреальным с общей точки зрения, в России является реальностью»[425].

Но то ли существующий, то ли отсутствующий поезд «Другого» не только связывает Москву, «столицу метафизической России», с загробным миром – он служит мостом между двумя произведениями XX века. В первую очередь это, конечно, поэма Венедикта Ерофеева «Москва – Петушки», лирический герой которой, как и Леня Одинцов, через алкоголь (хотя это лишь формальный внешний стимулятор) прикасается к вроде бы непознаваемому опыту смерти, чтобы передать миру собственную редакцию «Божественной комедии»[426].

Второй большой текст, с которым символически связан «Другой», – «Шатуны», действие которых, напомню, начинается в электричке. По имеющему неприятный маркетинговый оттенок замыслу Мамлеева, его роман 2006 года является продолжением (тематическим, но не сюжетным) дебютной книги[427].

Если же говорить о сюжете «Другого», то я бы описал его как своеобразный кроссовер «Мастера и Маргариты» (Патриаршие пруды, Воланд по имени Аким Иваныч и бал у Сатаны присутствуют в тексте настолько явным образом, что язык не поворачивается назвать это аллюзией) с мыльными операми из дневной сетки вещания федеральных каналов. Так, одна из сюжетных линий псевдосиквела «Шатунов» вращается вокруг молодого человека, исчезнувшего после автокатастрофы: после аварии его тело похитила международная мафия, построившая бизнес на торговле человеческими органами. Еще одна мафия – фармацевтическая, продающая поддельные лекарства – отравляет жизнь главному герою. На страницах «Другого» все постоянно за всеми подглядывают и подслушивают, пока криминальный бизнесмен Трофим Лохматов вершит одному ему ведомые тайные дела, пытаясь заодно постичь глубины метафизики. «Затаенно-эзотерические круги Москвы», разумеется, тоже на своем месте, равно как и гениальные художники, картины которых крадут по приказу Лохматова из лучших галерей столицы, хотя полотна эти и стоят всего-то три тысячи рублей, но зато таят в себе сакральную сущность – в отличие от работ одного бездаря, написанных кровью и потому собравших восторженную критику на Западе.

Не в первый раз я сталкиваюсь с невозможностью адекватно пересказать содержание крупного прозаического произведения Мамлеева – на больших расстояниях свойственная ему алеаторика просто ускользает от пересказа. В этом Юрий Витальевич действительно похож на Уильяма Сьюарда Берроуза, с которым его порой сравнивали в российской прессе. Правда, газетные критики обычно намекали[428] на родство их шоковых стратегий, вряд ли замечая, насколько метод нарезок Гайсина-Берроуза близок к манере письма, которую Мамлеев практиковал, не притрагиваясь к магнитной ленте и ножницам.

В «Другом» куда более интересно то, что местной Маргарите, которую здесь зовут Аленой, Юрий Витальевич дарит несколько сюжетов из собственной жизни – самый щедрый подарок из всех, что адепт «религии Я» мог преподнести своему персонажу (чуть ли не впервые со времен «Московского гамбита»). Вот один из них:

Самый первый страх, который она помнит, возник в детстве на даче. Она, голенькая четырехлетка, играла в песке. И вдруг спиной почувствовала приближение того, что раздавит ее существо. И она услышала звук своей гибели. Заплакав, подчиняясь ужасу, исходящему из-за спины, она отползла в сторону. На место, где она играла и строила песочный замок, упало высокое дерево[429].

Позже эта сцена будет почти дословно воспроизведена в «Воспоминаниях»[430].

Когда мы знакомимся с Аленой из «Другого», мы получаем ключ к тем секретам и личным переживаниям, о которых Мамлеев умолчал в мемуарах. Через Алену Юрий Витальевич решается исповедаться читателю, рассказав о тех чувствах, которые его мучили всю жизнь и, видимо, были настолько болезненными, что он не мог говорить о них от своего имени:

Ее подлинные страхи развились потом – к юности. Имя им было – сознание своей смертности и возможность гибели в любой момент. Как нежное адское пламя, это сознание кормило ее воображение. Судорога ужаса охватывала ее, даже когда она переходила улицу. В метро ей казалось, что поезд застрянет и она задохнется в черном подземелье. В автомобиле ей грезились катастрофы, мозги на тротуаре. Она умоляла, чтоб ехали тише, даже не в смысле скорости, а тише вообще, чтобы мир их не заметил[431].

Еще одним сосудом авторских неврозов в этом романе оказывается бандит по кличке Гон, участвующий в торговле органами. Здесь нелишним будет напомнить, что Мамлеев почти всю сознательную жизнь мучился от болезней почек (реальных или выдуманных), а в середине 2000-х его здоровье окончательно подорвала борьба с раком кишечника. Вот как Юрий Витальевич описывает в «Другом» свои тревоги по этому поводу:


Скачать книгу "Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после" - Эдуард Лукоянов бесплатно


100
10
Оцени книгу:
2 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Книжка.орг » Критика » Отец шатунов. Жизнь Юрия Мамлеева до гроба и после
Внимание