Лиловые люпины
- Автор: Нона Слепакова
- Жанр: Современная проза
- Дата выхода: 1999
Читать книгу "Лиловые люпины"
Я тихонько, исподлобья, огляжу своих соседок, по-прежнему не испытывая горя и боли, и различу, как у дев задвижется кожа на щеках, — видимо, они и вправду сожмут зубы, повинуясь слову поэта.
Мы плачем и слез не стыдимся своих, Не прячем горячих, пристальных глаз: Каждый зорок теперь за двоих, Партийное сердце в каждом из нас…
Тогда я, наоборот, поспешно спрячу глаза: если каждый так зорок, мое бесчувствие мигом обнаружат!.. Тут трансляция выключится, МАХа опустит руку на нижнюю, «пионерскую» ступеньку трибунки, возле горшков с фуксией, передумает и переместит ладонь на среднюю, «комсомольскую», опять передумает и, наконец, возложит кисть на «партийный» верх трибунки, рядом с бюстом, где, наверно, и надлежит быть руке выступающей коммунистки, причастной к делу Сталина.
— Товарищи! — выкрикнет она резко, с истерической интонацией, похожей на сегодняшнюю материну, опять-таки перерешит и поправится, смягчая: — Девочки!.. Как же мы теперь?.. Такой вопрос мы все сегодня задаем друг другу. Вчера любой из нас потерял отца, учителя, друга и защитника, который спас нас в войну и привел к победе, который мыслил за нас и руководил нами в дни мирных свершений! Как же мы теперь, без него? Мы обязаны еще упорнее овладевать знаниями, крепить дисциплину, стать сознательнее и бдительнее, не допуская прогулов и неуклонно повышая успеваемость по школе в целом. Товарища Сталина нет, но он с нами, девочки! Вот он!.. — закончит она с прежней истеричностью в голосе и нежно проведет рукой по черным усам сталинского бюста. Затем она выхватит из-за рукава платок и без стеснения разрыдается. Сказал ведь поэт, что «мы слез не стыдимся своих»!..
В голос заревет малышня; воспиталки и девы единодушно завсхлипывают в платочки; у лестничных дверей раздадутся причитания нянечек; я, за неимением слез и платка, примусь докрасна растирать кулаками подглазья. Шмыгая носами, хлюпая, сплачиваясь, школа простоит против трибунки минут пять под «горячим, пристальным» взором МАХи, которая свернет свой платок узеньким толстым рулончиком и перечеркнет им лицо под глазами, чтобы ткань и впитывала обильные слезы, и не мешала смотреть. Пятидесятая женская, явственно пошатываясь, разойдется по классам только после командного жеста МАХиной руки: «На уроки!»
В классе наши девы поплюхаются на места и, точно выполняя слаженное физкультурное упражнение, сложат перед собой руки на партах, зароются в них лицами и продолжат рев. Я изображу то же самое, — преступная притворщица, убийца, бесчувственное чудовище… Слева от меня, через проход, будет, как все, зарываться в руки и подергивать плечами Наташка Орлянка. Со стыдом, завистью и почтением — и берут же откуда-то слезы порядочные-то люди? — я взгляну над локтем на рыжие косички, подергивающиеся по крылышкам передника на сутулой спине Орлянки. Но вдруг она приподнимет голову и тоже выглянет из-за своего локтя, — ее карий глаз окажется совершенно сух и даже как бы заинтересованно оживлен происходящим, небывалым. Наташка, встретив мой взгляд, поспешно вновь уткнется в рукав. Неужели же я не одна такая в классе?..
Войдет Настасья Алексеевна с окончательно обвисшей после долгого плача мякотью лица. Совсем не по-учительски, а по-человечески, по-домашнему она скажет:
— Девочки, может быть, раз мы все в таком состоянии, не будем сегодня писать контрольную?
Я на миг затаю дыхание в восторге от законной возможности избежать очередной и решающей пары по трите: не мы отказываемся писать контрольную, а нам осторожно это предлагают! Но, точно учуяв мое потайное ликование, 9–I дружным хором, в скорбном вдохновении самопожертвования, заорет:
— Будем! Будем писать! Тем более будем!
— Ну, молодцы же вы, если так… — вздохнет Настасья Алексеевна, у которой, должно быть, у самой пропадет охота проводить сейчас контрольную.
Она подтащится к доске и вяло напишет условия труднейшей, непосильной для меня задачи. Героический порыв 9–I обречет меня на пару за контрольную, а значит, и на пару в четверти, в табеле. Внутренне проклиная рвение и сознательность класса, я раскрою тетрадь по трите, откуда к этому моменту предусмотрительно вырву публично осмеянную главу «Под сенью эвкабабов» и набросок о Подземном Духе и комсомолке — то есть весь хвост тетради, отчего она подозрительно исхудает, а корни вырванного комком, безобразно и приметно встопырятся под обложкой. Я поставлю на полях сегодняшнюю дату и замечу, что моя соседка (по воле случая — Лорка Бываева) сосредоточенно обводит такую же дату в своей тетрадке чернильной рамочкой в знак траура. «Как же все они переживают, даже клоунша Лорка! — с невольным уважительным трепетом подумаю я. — Только у меня одной могут в такой пень возникать эгоистические, шкурные соображения — воспользоваться общим горем, чтобы не схватить пары!» Я тоже заключу дату в рамочку и еще раз подивлюсь своему равнодушию, притворству и двуличию.
Лорка, решая задачу, заслонит тетрадь не ладошкой, как заслоняют от обычных, небойкотируемых сдувалыщиц, а надежно огородит ее от моего взгляда учебником триги, придерживая его растопыренными пальцами* Со звонком я сдам Настасье Алексеевне тетрадь с нерешенной задачей: пара в четверти станет как бы даже зримой в своей табельной клеточке. Едва девы повскакивают с мест, готовые к дальнейшему кочевью, за спиной у меня вдруг послышится нерешительное, после вчерашнего трудновообразимое:
— Кинна…
Я обернусь и увижу утраченную было Кинну, стоящую потупясь и покручивая номерок на лямке передника.
— Во-первых, Ника, — сухо поправлю я, — а во-вторых, ты, кажется, забыла — я в бойкоте.
Но Кинну не проймет уязвленный ледок ответа. Она выпалит, по обыкновению без знаков препинания:
— Кинна я понимаю Кинна ты сердишься Кинна а ты лучше пораскинь мозгами. Я же уезжаю в Москву в Другую школу а для новой школы мне характеристику дадут в нашей так подумай какую бы написали на меня характеристику если бы я за тебя при всех заступилась а Кинна?..
Это деловитое объяснение покажется мне в общем справедливым (деловитость, качество недоступное, всегда на меня действовала). Главное же, Кинна решила объясниться, не побоялась заговорить со мной, со мной-то… Мне, такой, всякое объяснение сойдет, тем более столь практическое, далеко вперед нацеленное. В самом деле, к чему Кинне в ее будущем ярлык дружбы с последней в классе? Мне захочется помириться с ней, но я одерну себя и не стану немедленно менять своего отчужденного вида.
— Знаешь что Кинна? — скажет она тогда, видимо улавливая, что дело идет на лад. — Пошли после уроков в игрушечный угол Большого и Ижорской три ступеньки вверх?
— Зачем это — в игрушечный, Ки… Инна?
— Да ведь там в закутке пластиночное отделение мы же с тобой туда сколько раз за быстрыми и медленными танцами ходили!
— Сегодня — за быстрыми и медленными? — с театральной укоризной поражусь я.
— Не понимаешь что ли всегда-то мы смотрели списки легкой музыки а есть отдел с речами товарища Сталина по несколько пластинок на речь! И эти наборы они дешевые у нас хватит! Надо купить на память о нем хоть по речи а то потом многие сообразят и расхватают я уже слышала девчонки в большой пластиночный против Лахтинской собираются а про этот на Ижорской забыли! Пойдем Кинна?..
Предложение покажется мне заманчивым и очень уместным, но я решу, что идти с ней как ни в чем не бывало — рано. К тому же свидание с Юркой — в половине четвертого, именно в тех краях, на углу Большого и Рыбацкой, так не вышло бы какой случайности, не напороться бы!
— Нет, Инна. Я после уроков сразу домой.
Она отойдет, обиженно и почти недоуменно пожимая плечами: и что это, мол, с ней? 9–I переберется на четвертый этаж, в химкаб, снова, в который раз, выпавший для урока англяза. Я заброшу туда манатки, выйду и одиноко встану у дверей каба, прислонившись к косяку и созерцая толпящихся неподалеку дев, что-то обсуждающих шепотом, — наверное, поход за сталинскими пластинками. Внезапно от них отделится Пожар и уверенно направится ко мне. Я напрягусь, ощетинюсь ей навстречу.
— Пойдем походим! — резко бросит вдруг она заветную формулу и протянет руку к моему локтю. Я отпряну, обомлев от такой несуразицы.
— Ты что, Пожарова?.. А бойкот?
— Ну, все по не-людски, считаться в такой день!
— Позволь тебя спросить, Пожарова, — начну я с чисто материным светским вывертом и продолжу на ненавистной пожаровской смеси газетных оборотов и неопознанного ее расхожего юморка. — Ты вчера сама приняла решение о моем бойкоте, так что же не проводишь его в жизнь? Ты меня, значит, это… обмазывала просто так, шутя-любя-нарочно? Всем запретила со мной разговаривать, а теперь пройтись зовешь?
— А позволь тебя спросить, Плешь, — передразнит она, — как тебе кажется, ты — такая же, как все?
— Конечно, нет! — с вызовом отвечу я.
— Я поросенок и тем горжусь? Задавайся, задавайся. Усы гусара украшают и таракану вид дают. Так я тоже, может, не то, что все они. Почему ж двум не таким, как все, по коридору на переменке не прогуляться? Захотелось мне — я и подошла. Вчера — не сегодня, сегодня — не завтра.
— Ты вчера грозилась, кто бойкот нарушит, тот такой же, как я. Получается, ты — такая же, как я?
— Ну, уж это нет, шалишь! — возмутится она. — Понимала бы что! Просто тебя пожалели, подошли, когда уже никто бы не подошел, кому ты нужна-то?
— Как подошла, так и отойдешь. Мотай, мотай к своим, пусть пятки полижут, авось жалость эту из тебя повылижут.
— Ладно, была бы честь предложена. Больше ведь не подойду, вот и вспоминай, корова, лето, когда ела травку. Не хо — не на, ходи голо! — закончит она, победно отходя.
Гудение звонка загонит нас в химкаб, каб вчерашнего судилища, где всё, от остроносеньких реторт на столе до затрепанной «Периодической системы» на стене, твердо будет помнить, как я всего за полчаса бесповоротно сделалась последней в 9–I. Но навряд ли хоть что-нибудь об этом припомнит Тома, явив классу лицо, скорее похожее на круглую подушку-«думку>>, по бледной пух-лоте которой еле-еле намечена вышивкой рожица: две курносые дырочки, беспомадный комок рта и по-китайски суженные, точно заспанные, щелочки глаз. Небывалая обреванность скажется и на ее фигуре, точно раздавшейся вширь, в бока, а не вперед бойкими жирами, как всегда; даже высокий подъем ног, толсто выпяченный изгибом лакишей, как будто осядет, станет более плоским. Она заговорит придушенно, вставляя лишь редкие англязные словечки и мало снабжая русские акцентом:
— Май гёлз, я хотела сегодня немножко погоунять вас по грамматике, но, простите, чувствую себя не в силах это сделать. Уверена, что вы тем более не сможете как следует отвечать. Отпускаю вас эт хоум, по домам под свою оутветственность.
— Тамара Николаевна, — тут же вскочит Пожар, — но класс только что написал трудную контрольную по тригонометрии, а это ведь было даже сразу после линейки!..
— Я уже слышала, Настасья Алексеевна оучень хвалила вас в учительской. Оутлично, соузнательно с вашей стороны. Но ай кэн нот, я не могу, гёлз…
— Все-таки классу хотелось бы, чтобы именно в этот девь ни один урок не был сорван, Тамара Николаевна. Неужели вы не соберетесь и не покажете, как классный воспитатель, хороший пример классу? Подумайте, это же будет выглядеть нездорово, если вы собьете активность своего класса.