Ссыльный № 33

Николай Арденс
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: 1840—1850-е годы прошлого века — замечательный период биографии молодого Федора Михайловича Достоевского. Этому времени посвящен роман Николая Арденса. Писатель рассказывает о политических событиях тех лет, о идейных и творческих исканиях Ф. М. Достоевского. Много внимания Н. Арденс уделяет обществу петрашевцев, всем перипетиям следствия по делу петрашевцев и Ф. М. Достоевского. Повествование завершается выходом писателя из стен Омского каторжного острога и пребыванием его в дисциплинарном батальоне. В романе раскрыт внутренний мир Ф. М. Достоевского, смятенность, раздвоенность, мечты и разочарования великого писателя, поиски истины.

Книга добавлена:
5-06-2023, 12:44
0
192
124
Ссыльный № 33
Содержание

Читать книгу "Ссыльный № 33"



День и ночь у каторжан

В черном и грязном карбасе возвращались арестанты с работ в крепость. Ранним утром их отправили наверх копать белую глину. Копали целый день, лишь полчаса отдыхали и ели щи и просяную кашу и теперь, под вечер, спускались по реке домой. (Повседневная пища каторжан была донельзя убогой: ежедневно — щи, никак не обходившиеся без тараканов и с невидимыми кусочками говядины, черный хлеб, и это — всё; лишь по праздникам давали кашу, а постом кормили одной кислой капустой.) Другие партии работали сегодня на разгрузке карбасов с «золотухой» — так звалась желтая охра, — остальным выпала работа по нагрузке извести, алебастра, слюды и дерева. В городе строили большой дом для главного управления Западной Сибири, и работ было много.

Карбас тяжело покачивался и неповоротливо шел по воде Иртыша, напиравшей ему навстречу. Он был нагружен дополна. Вода в реке была темна и холодна, — солнце совсем уже скатилось к земле, уходившей куда-то в даль за рекой.

Арестанты молча сидели на мокрых скамьях карбаса. На лицах лежала усталость долгого каторжного дня.

На реке было тихо. Только редкие всплески воды там и сям играли друг с другом да на днище карбаса ерзали, позванивая, кандалы.

Рыжий Судоргин встал во весь свой великаний рост, вытянулся на плотных ногах, скованных железом, так, что карбас резко шатнулся в воде, и вдруг запел странно тонким и почти слезливым голосом:

Да куда, куда ты скрылась,
Нелюдима, холодна,
Чужедальняя отчизна,
Д-ы-рр-агая сторона…

Его поддержали несколько голосов:

Э-эх да камень серый, дикий…
Да безуте-ешный мой приют…

И снова все умолкло. Судоргин сел и, когда садился, неловко покачнулся в сторону, так, что громыхнул своим железом, а в длинных карманах его застучали сухари и толстая деревянная ложка.

Карбас приближался к крепостному берегу. Миновали рыбные садки, а за ними базар, — это все были места, с которыми у невольных обитателей крепости давно установилась негласная связь: там добывали яйца по 45 копеек за сотню, живого осетра по 3 рубля за пуд, кур по 15 копеек за штуку, а кто побогаче лакомились икрой по 20 копеек фунт да покупали и муку по 18 копеек пуд и сдавали крепостному пекарю в обработку за особую плату.

Иртыш мчал темнеющие воды навстречу карбасу. Солнце припало к земле и расплылось багровым отсветом. С трудом можно было разглядеть лица сидевших в карбасе. Но одно лицо, упрямо смотревшее на закат, ясно желтело под грязной арестантской ермолкой. Оно было почти неподвижно.

— Что-й-то наш барин больно задумался, — пошептывались меж собой соседние арестанты. — Молчит и рта не разжимает…

— Ишь чего сказал! Небось он глядит в три глаза. Не знаешь ты его, что ль? Слова не вымолвит, а все про себя чванится… Из благородных!

— Из «благородных»… Тоже хватил! Благородный обходительствует с тобой, не брезгает, а этот… словно в Библию влип…

— А по-нашенскому, — вставил молодой парень из тульских, — оттого он и смирнехонек, что благородство-то его в унижении, а разум к скорби пришел.

— Закуси губой, мудрая твоя башка! — не унимался первый. — Куда б это ты пришел разумом, если б не схватили в пору…

— А ты погляди, — спокойно возразил тульский, — и в глазах-то у него словно нежность какая, а коли заговорит — почти как по-французски. Чего зря спорить тут!

— Полно тебе болтать-то! Засыпал, словно дождь по болоту.

Федор Михайлович тихо и далеко глядел усталыми глазами поверх реки. Перед ним медленно отплывал назад т о т, западный, берег Иртыша, незнакомый и загадочный, за которым тянулись длинные степи, сейчас охлажденные и затемненные спустившимся вечером.

Часто по воскресеньям, в самый жаркий полдень, простаивал он у ворот кордегардии, блуждая взорами в далеких пространствах этих степей. Про Омские степи говаривали, будто они солнцем пахнут, а за ними будто уже стоит смертная истома, где человеку и дышать нечем.

Со степей шли ветры и несли песни жаворонка, над ними, близко от реки и селений, голосили коростели, а подальше, над глухими травами и серыми камнями, парили кречеты, хищными глазами рыская добычу.

Карбас причалил к берегу.

Застучали по днищу продырявленные гвоздями каблуки, и залязгали кандалы по звонкому мокрому дереву. На берегу — тяжелый песок. Идти можно с потной натугой. Дорога тянется вверх, прямо к кордегардии.

Федор Михайлович вылез из карбаса и медленно побрел вслед за другими. Шли молча. Мокрая и грязная рубашка успела высохнуть на нем, голова остыла, а на шее и щеках краснел свежий, ветряной загар.

В теле он чувствовал слабость; спину ломило так, что трудно было вытянуться во весь рост, а ноги ниже колен ныли горячей болью — на них краснели широкие полосы от кандалов, прилаженных к подкандальникам.

Федор Михайлович напряг усилия, чтобы не отстать от других и не подать даже виду, что, мол, слаб и малодушен и тем самым не заслуживает к себе расположения. Наконец он дотащился до нар. Тяжело дыша, быстро опустился он на холодное деревянное ложе. Оно состояло из трех досок, меж коими чернели огромные щели. Не шевелясь, тихо лежал он, всматриваясь — точно в первый раз — в серый потолок и грязные, серые стены, уже скрывавшиеся в густых сумерках.

Грудь быстро вздымалась и тяжело опускалась. Он медленно и тяжело забывался.

Кругом него и рядом с ним стоял непрерывный многоголосый гул: кто лежа, кто сидя, а кто и стоя доканчивал повесть истекшего дня. Одному уж непременно хотелось излить полностью всю душу, страшно нетерпеливую и приниженную людьми, другой заглушал животную потребность ругани, третий кому-то угрожал, четвертый в бессилии примирялся с неотвратимой судьбой. Вся казарма гудела десятками голосов — хриплых, тонких, слезливых, старых, молодых, беспечных, надломленных…

Федор Михайлович никак не мог примириться с этим нескончаемым говором и с этой невозможностью одиночества, так мучительно нужного ему. Каждое мгновенье, с утра до вечера и с вечера до утра, рядом с ним жили, двигались, лежали, спали, ели и говорили приставленные друг к другу, часто ненавидевшие один другого люди, и без их взглядов и подслушивания нельзя было ни о чем даже подумать, не то что сказать или сделать… И это было самое невыносимое из казарменных обстоятельств.

Но вот казарма медленно утихает… Неугомонная перебранка, злые и грязные шутки, счастливые воспоминания и безудержные надежды превратились в густой и тревожный храп. В разных концах длинного помещения то и дело вдруг прорвутся сквозь сон неясные судорожные звуки: кто-то вспомнит старую незабываемую обиду; другой лихо оседлает коня и мигом пустится вскачь прямо через Иртыш в Омские степи и тут вдруг увидит погоню и задрожит в безумном крике, переходящем в бессильный и тихий вопль; третий неясно замычит, одолеваемый страшными предчувствиями; четвертый застонет в муках тоски и недостижимых желаний; пятый исступленно взвизгнет и, вдруг проснувшись, закашляет глухим, долго не умолкающим и плачущим кашлем.

Арестанты говорили: «У нас нутро отбитое, — оттого и кричим по ночам… Мы — битый народ».

Начальством все эти арестантские крики по ночам решительно запрещались и даже преследовались. И Кривцов, люто ненавидевший каторжное население, часто ночью ходил по казарме и прислушивался, кто не в меру положенного кричит и особенно грозит во сне жестоким мщением начальству и, разумеется, обещает свернуть шею прежде всего самому ему, Кривцову. Наутро всех таких крикунов отводили в дальний сарай для нравоучительной порки. Чрезвычайно трудно приходилось и без того уже «отбитому нутру».

Федор Михайлович спал мало и беспокойно. С необычайными усилиями он задремывал. Прошлые годы, далекие утихшие времена подымались тогда в суетливой памяти, и он думал, думал и думал… думал о детских играх и литературной славе, вспоминал каждую мелочь, перебирал всё бывшее в прошлом — лишь бы не приходило на память настоящее.

Где кончались мечты и начинался сон, он даже не мог и различить…

Казарма спит, лишь только в коридоре слышны шаги конвойных солдат, вступивших в ночное дежурство…

Федор Михайлович закрыл глаза и беспокойно ворочается с боку на бок: ужасно больно лежать на твердых досках, накрытых мешком с выношенной соломой. Наконец усталость берет свое, и дремота смыкает веки. Пред ним плывет мимо глаз сельцо Даровое, вместе с отцовским мазанковым домом и жирными, с удивительно большими шеями гусями, горланящими совершенно неожиданно и без всяких видимых причин. И все кругом — голубое. И люди голубые, и сад у окна, и мебель старой поделки, без обивки и подушек, — все голубое и ясное, как может быть только в детстве. А калитка в сад — такая легкая и яркая, и, когда закрывается, крючок болтается на ней полчаса, пока не затихнет на своем месте, смешной такой, старый и ржавый крючок… Федя выбегает мелкими и быстрыми шажками из сада, идет и открывает дверь в какую-то комнату. Пред ним ужасно толстые стены, почти квадратные окна и низкие потолки, и все выкрашено в ярко-желтую краску. Это — любимые желтые стены московской квартиры, в больничном здании. За окнами трепещут листочки молодых лип, и солнце играет на них свежими утренними улыбками. Кто-то ходит по комнатам, кто-то суетится, где-то звенит посуда, раздаются голоса… Маленький Федя уже давно проснулся, но лежит еще в кровати, рядом с ним спят его братья, а далее, за шкафами, которыми отгорожена спальня, нянюшка вяжет новую пару чулок. На ее седые волосы, лицо и руки падает яркий свет, такой же желтый, как и стены, а от нее к ближайшему углу легла серая тень, которая капризно сломалась у самого карниза и полезла толстым и неуклюжим мешком вверх по стене. Федя смотрит на нее, и вдруг… она взлетела куда-то вверх, а на ее месте заблистало ярким блеском солнце. Это няня зашлепала туфлями в большую угловую столовую. Запах кофея щекочет в носу, Федя торопливо одевается и спешит за стол… Окна раскрыты настежь; и со двора и с улицы доносится уже веселое щебетанье птиц. Легко, тепло и вкусно. Весь мир любит его, и он любит всю природу и всех людей и боится потерять все это сверкающее счастье. Оно принадлежит только ему, и он дрожит над ним и считает дни, часы и минуты беспечного обладания им. Считает ревниво и тревожно… День, другой, третий, неделя, месяц, год, триста шестьдесят пять дней, потом еще год, и еще год, и еще год. Всего четыре года… Четыре! Целых четыре! Четыре раза по триста шестьдесят пять — тысяча четыреста шестьдесят дней. И столько же ночей. Федор Михайлович задрожал и открыл от испуга глаза.

— Неужели я вынесу? Неужели это может быть? Тысяча четыреста шестьдесят дней!

Он лег на правый бок и потянулся, расправляя залежавшиеся и наболевшие части тела.

— Впрочем (да, да! — вспомнил он)… сто пятьдесят дней, и уже никак не меньше, надобно сбросить… то, что я отбыл уже. И тогда останется тысяча триста с небольшим… Это уж г о р а з д о меньше, а что останется, то пройдет уж как-нибудь… побыстрее б… А теперь… заснуть бы и забыться…

Федор Михайлович стал считать: раз, два, три, четыре, пять… чтоб ни о чем уж не думать, а только бы уснуть. Считал одну сотню, другую, третью, пятую, десятую… Слышал, как где-то в дальнем углу шепотом кто-то рассказывал занятную, видимо, историю про прежние, неворотимые дни и ночи… Словно ручеек в лесу переплескивал с корней на корни… Потом он увидел, как его сосед приподнялся на руки и так долго сидел в своем колпаке, надвинутом на клейменый лоб, и правой рукой чесал спину и плечи, так что слышно было, как большие ногти ходили по твердой, загрубевшей коже.


Скачать книгу "Ссыльный № 33" - Николай Арденс бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Внимание