Ссыльный № 33

Николай Арденс
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: 1840—1850-е годы прошлого века — замечательный период биографии молодого Федора Михайловича Достоевского. Этому времени посвящен роман Николая Арденса. Писатель рассказывает о политических событиях тех лет, о идейных и творческих исканиях Ф. М. Достоевского. Много внимания Н. Арденс уделяет обществу петрашевцев, всем перипетиям следствия по делу петрашевцев и Ф. М. Достоевского. Повествование завершается выходом писателя из стен Омского каторжного острога и пребыванием его в дисциплинарном батальоне. В романе раскрыт внутренний мир Ф. М. Достоевского, смятенность, раздвоенность, мечты и разочарования великого писателя, поиски истины.

Книга добавлена:
5-06-2023, 12:44
0
189
124
Ссыльный № 33
Содержание

Читать книгу "Ссыльный № 33"



Михаил Иванович работал в крепости с привычной сноровкой, словно был не шутя доволен судьбой. Но Федор Михайлович чувствовал, что это довольство было рассчитанное и что каторжной жизни (как и самому Федору Михайловичу) было необычайно мало Михаилу Ивановичу. Казалось, что он живет как бы по секрету и секрет этот пока никому не открывает.

Михаил Иванович также проницательно подмечал затаенные надежды и планы Федора Михайловича. И иной раз в спорах с ним слетали у него с языка презрительные словечки, так как тонкость чувств Федора Михайловича и мягкость его понятий, часто призрачных, претили Михаилу Ивановичу.

— Да нельзя злобой-то жить! — упрямо восклицал Федор Михайлович, споря с Михаилом Ивановичем. — Ведь душа мертвеет от злобы. И тут уж не до счастливых дней! А надо одолеть себя, перестрадать. Потому — для упоенья жизнью предназначена только будущность. Сейчас же людям иной определен удел. Вот к чему я пришел, — убеждал он.

Но Михаил Иванович упорно отодвигал в сторону советы столичного сочинителя.

— Это из-за чего я-то буду страдать? Да на что мне это самое ваше страдание? — решительно отвечал он.

Одним словом, до конца так и не сошлись они друг с другом и даже, можно сказать, стали держаться на известном расстоянии, вместе с тем и любопытствуя и чувствуя друг друга.

Но что особенно прельстило Федора Михайловича в его острожном знакомце, это его порывность, смелое и упорное движение чувств ради добытия прав, которые считались им полностью и бесповоротно принадлежащими ему — человеку и прежде всего человеку. Слушая Михаила Ивановича и глядя на его нечисто бритое и строго сосредоточенное лицо, Федор Михайлович непреодолимо старался понять, до каких пределов доходила воля таких людей в те минуты, когда они решали уже от слов идти прямо к делу и наконец дерзнуть, засвоевольничать, перейти все законные грани и черты и все поставить по-своему, взбунтоваться — и при этом по праву, так как цели бунта у таких людей бывали по большей части благородные, с добрыми намерениями, едва ли не с подвигом и, во всяком случае, человечески объяснимые. Решимость во имя любви, дерзость поступков ради спасения и помощи, даже преступление во имя чужого счастья, во имя защиты женщины, детей, старика отца — да ведь тут есть о чем задуматься всем господам сочинителям и блюстителям нравов, всем наблюдателям отверженных судеб в всяким философствующим, но в то же время и голодным людям. Как измерить расчет человеческих сил, преднамеренно и наперерез всем законам отданных для высоких целей любви? Как оценить его, как благословить или, быть может, вовсе отвергнуть?

И Федор Михайлович еще и еще пристальнее стал вглядываться в Михаила Ивановича да и в других каторжан, прятавших свои затаенные чувства среди почерневших бревенчатых срубов острожных казарм. У одних он подмечал полнейшее оправдание всех содеянных поступков, полнейшую удовлетворенность тем, что хоть и в каторгу попал, однако ж сделал необходимейшее дело, тем более что оно было оправдано многими посторонними людьми; другие к своему оправданию прилагали гордую мысль, что они — полные цари над своими судьбами и не кто другой, как только они сами подписывают себе приговоры. «Я царь! Я — бог!» — считали и заявляли они, идя прямо против чужой воли и против всяких статей, записанных в разных сводах. Третьи тосковали по каким-то неясным и несвершившимся решениям, которые могли бы б ы т ь и прийти в действие, но на самом деле никогда не были и не приходили ни в какое действие. Четвертые, пятые и десятые… тут у каждого были свои начала и концы, в каждом пылал свой гнев и ныли свои претензии, свои обиды, переносимые то с бессильным смирением, то с бешеной целью мстить и мстить своим обидчикам до полного утоления жажды, то с необъяснимыми колебаниями добра и зла, вместе как-то ужившимися в одном измученном характере, готовым не то простить и предаться мечтам, не то излить всю свою ненависть, так что и «голова нипочем» (тут «самым решительным», сущим «коноводом» казался Федору Михайловичу его парголовский знакомец). «Туго и мучительно», по уверениям Федора Михайловича, раскрывались перед ним разнороднейшие каторжные натуры, объединявшиеся, однако, одним общим явлением — именно тоской по справедливости, нетерпением решить все по совести, «по человечеству», так что насквозь видно было, до чего у них дошла эта бессильная жажда неотъемлемых, силой отнятых прав. Федор Михайлович только слыхом слыхал, но видом никогда не видал таких именно смятенных чувств и капризов ума у людей, вышедших из необозримого крестьянского мира. Он хоть урывками, но собирал все эти искры под пеплом. Одним словом, у Федора Михайловича накапливались сотни и сотни всяких житейских историй, понятий и желаний, из которых складывалась необъятнейшая широта жизни — ничем не прикрытое существование людей на земле. «Э… — начал он понимать, оглядывая все казарменное зрелище, весь этот особый сияющий колорит, — да тут целая школа со всеми уроками и задачами и всякой обольстительной философией среди отупелости каждодневных каторжных занятий и поверженных чувств. Тут есть люди. Тут — целый и особый притаившийся и безмерно страдающий людской мир, — приходил он к выводу, — и есть о чем можно долго думать в этой проклятой, богом утерянной жизни».

В острожной столярной мастерской частенько работал старичок Иван Сидорович. Он мастерил платяные щетки, и с ним Федор Михайлович познакомился поближе и даже учился у него искусству делать платяные щетки.

Иван Сидорович служил в крепости по делопроизводству. В толстом шкафу, стоявшем у стены рядом с его столом, он хранил блюстительную переписку начальства касательно содержания всей крепости. Тут же, среди прочих важных бумаг, лежал и статейный список о государственных и политических преступниках, состоящих в каторжной работе второго разряда.

О Федоре Михайловиче составлены, были кругленьким писарским почерком наиподробнейшие сведения:

П р и м е т ы: лицо чистое, белое, глаза серые, нос обыкновенный, волосы светло-русые, на лбу, над левой бровью, небольшой рубец.

Т е л о с л о ж е н и е: крепкое.

Ч и н и з в а н и е: бывший отставной поручик.

З а ч т о с о с л а н: за принятие участия в преступных замыслах, распространение письма литератора Белинского, наполненного дерзкими выражениями против православной церкви и верховной власти, и покушение вместе с прочими к распространению сочинений против правительства, посредством домашней литографии.

П о ч ь е м у р е ш е н и ю: по высочайшей конфирмации, последовавшей на докладе генерал-аудиториата.

К а к о е п о л у ч и л п р и о т с ы л к е в р а б о т у н а к а з а н и е: лишен всех прав состояния.

К а к о г о п о в е д е н и я: ведет себя хорошо.

Н а к а к о й и м е н н о с р о к п р и с л а н в р а б о т у: в каторжную работу в крепостях на четыре года, с определением потом на службу рядовым.

К а к о е з н а е т м а с т е р с т в о и у м е е т л и г р а м о т е: Чернорабочий, грамоте знает.

Р а н ж и р н а я м е р а: 2 аршина и 6 вершков.

И эти вершки и аршины были подписаны комендантом крепости полковником Граве, о необычных способностях коего ходили в крепости самые фантастические слухи, вплоть до того, что будто бы тучный комендант съедает в обед целую суповую кастрюлю пельменей.

Иван Сидорович почувствовал в Федоре Михайловиче некое беззащитное существо и уж старался для него. Бывало, хлопочет, чтоб на трудные работы не посылали, обойдет всех знакомых начальников, все насчет точильного колеса просил и работ во дворе или уж по части обжигания и толчения алебастра колотушкой, что считалось премилым занятием.

Федор Михайлович чувствовал всю невидимую и тщательно скрываемую любовь. Чем особенно угодил ему Иван Сидорович, это тем, что достал ему тетрадь — и довольно толстую, — так что Федор Михайлович, разумеется самым секретным образом, мог записывать в нее все, чем жил его наблюдательный ум, — так, для памяти и будущих занятий, которые должны были по его расчетам и непременно должны продолжить все его дело. А записав все пришедшее в голову, он сдавал свою тетрадь Ивану Сидоровичу для надежного хранения и чтоб не произошло какой-либо огласки.

Страшным омрачением жизни были для Федора Михайловича кандалы, которые никогда не снимались. И в баню водили всех в кандалах. И спали все в кандалах. И в госпитале лежали все с кандалами. И умирали обязательно в кандалах. Одним словом, это были неотъемлемые части тела, которые снимались только после смерти, и то у самой отверстой могилы. Они-то и растравляли душу Федора Михайловича. Уйдет ли он мыслями в синюю даль за Иртыш, забудется ли, лежа на нарах, — вдруг как шевельнет ногами и почувствует свой «мелкозвон», так кровь и замрет от сознания, что от этого никуда не уйдешь, что это неразрубаемый закон.

Федор Михайлович часто до боли в сердце чувствовал, что ненавидит свою казарму, в которой томились искалеченные жизнью люди, ненавидит эти голые нары с «четвериками» тараканов и блох, ненавидит плац-майора и всю эту «проклятую жизнь».

Первые дни в остроге были для него самыми тягостными. Привыкал он к своей новой обстановке весьма трудно. Особенно трудно было в суровые зимние дни и ночи, когда он и все арестанты зябли на работах и по ночам в казарме. Мириады насекомых к тому же изводили его вконец. Он метался, не находя себе покоя, проклиная каждую свою минуту и утешая себя лишь выисканными и придуманными надеждами.

Весною, а особенно летом стало легче на душе, так как теплее стало и на дворе. Тепло, правда, бывало весьма и весьма хилым, и солнце не часто грело землю, хоть иной раз и основательно жгло, но томление духа стало у Федора Михайловича привычнее и потому не столь досаждало его. Да и работы пошли разнообразнее, а в крепостной жизни каждое изменение заведенного порядка и обычая и каждый новый вид занятий — это целое событие, на которое устремляется внимание всех. Арестантов стали выводить за крепостные стены, на работы по берегу Иртыша, или на кирпичный завод, или на разгрузку барж. Федор Михайлович убедился в том, что физическая сила ему также нужна, как и нравственная, и даже иногда нарочно испытывал себя, упражняя руки и плечи. Он работал одно время подносчиком кирпича на постройке управления Сибири и таскал на спине кирпичи, поднимаясь с берега наверх и волоча за собой кандалы. Сперва он накладывал по восемь кирпичей, потом прибавлял по одному, потом по два и так довел дело до того, что через два месяца таскал уже по четырнадцати и по пятнадцати кирпичей (а в каждом бывало до двенадцати фунтов веса). Только веревка жестоко натирала плечи, и по ночам трудно было спать от боли.

Среди лета его назначили вместе с другими на выволоку баржи по Иртышу вверх, и Федор Михайлович с честью выполнил свою бурлацкую роль. Баржа была с известью. Он впрягся в лямку и стал средним в ряду. Шишка, самый передовой в лямке, был дюжий сибиряк, еще коренной, из самых проведывателей новых землиц, которых в Сибири было в ту пору множество. Шишка запел звенящим голосом бурлацкую песню, и вся ватага поплелась вдоль сырого и грязного берега.


Скачать книгу "Ссыльный № 33" - Николай Арденс бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Внимание