Ссыльный № 33

Николай Арденс
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: 1840—1850-е годы прошлого века — замечательный период биографии молодого Федора Михайловича Достоевского. Этому времени посвящен роман Николая Арденса. Писатель рассказывает о политических событиях тех лет, о идейных и творческих исканиях Ф. М. Достоевского. Много внимания Н. Арденс уделяет обществу петрашевцев, всем перипетиям следствия по делу петрашевцев и Ф. М. Достоевского. Повествование завершается выходом писателя из стен Омского каторжного острога и пребыванием его в дисциплинарном батальоне. В романе раскрыт внутренний мир Ф. М. Достоевского, смятенность, раздвоенность, мечты и разочарования великого писателя, поиски истины.

Книга добавлена:
5-06-2023, 12:44
0
199
124
Ссыльный № 33
Содержание

Читать книгу "Ссыльный № 33"



Казусы Федора Михайловича

Между тем Федор Михайлович в это же самое время возвращался домой.

У Пяти углов он остановился, посмотрел в одну сторону и в другую. На лице его ясно выступала изнуренность. Щеки были не выбриты, губы казались толще обыкновенного, цилиндр, низко надвинутый на лоб, выдавал беспокойство. Совершенно незнакомым людям могло показаться, что Федор Михайлович вдруг, внезапно остался без квартиры и спешит на ночлег в Летний сад.

Он двинулся далее и на ходу задрожал от холода. Он не мог понять, как случилось то, что сейчас случилось. А случилось то, что он, вопреки всяким предвидениям и предположениям, совершенно неожиданно для самого себя и даже, можно сказать, бессознательно, вдруг взял и попросил у Спешнева взаймы не более и не менее как пятьсот рублей. Николай Александрович был до чрезвычайности обрадован этим поступком Федора Михайловича и даже поблагодарил его за то, что он дал ему случай быть столь полезным ему в оказании ничтожной и якобы, нестоящей услуги.

Федор Михайлович, как ошеломленный, взял из рук Николая Александровича появившиеся столь быстро деньги и, не пересчитав их и даже не уговорившись о сроке отдачи, спрятал почти машинально в кошелек и, не успев догадаться, о чем надобно было бы после всего этого заговорить, только тихонько закашлял. Он как-то смялся, отступил перед взором Николая Александровича и тотчас же заторопился и попрощался, хотя ему решительно некуда было спешить.

Теперь он старался во всех подробностях припомнить, как все это произошло: как он приступил к Николаю Александровичу и свел разговор на деньги, которые ему были нужны, и нужны до зарезу, и как Николай Александрович засуетился у своего письменного стола, зазвенел маленькими ключиками и быстро-быстро откуда-то достал круглую, словно заранее отсчитанную сумму, которую он будто бы предугадывал, и как эти деньги очутились у него в руках. Ему даже припомнилась теплая ладонь Николая Александровича, которую Федор Михайлович как-то успел задержать в своей руке, и улыбка Николая Александровича, причем — улыбка, которую он силился до конца разгадать и так-таки разгадать и не мог. Улыбался ли Николай Александрович от всего своего расположения к нему или снисходил к его недостаткам, как бы покровительствуя и беря под свое попечение, означала ли эта улыбка добродушное высокомерие или в ней заложен был некий расчет, этого Федор Михайлович не мог определить, но одно было для него несомненно: Николай Александрович проявил полнейшую готовность служить своему внезапному другу, которого, видимо, успел оценить и отличить от других в отношении ума, упорства и силы.

— А что, как улыбка эта была улыбкой Мефистофеля? — невольно закрадывались подозрения у Федора Михайловича. Оттого весь он угрюмился под надвинутым цилиндром. — Неужто у меня есть уже мой Мефистофель? Неужто Николай Александрович и впрямь польстился на мою живую натуру?

На улицах темнело. Было уже к вечеру и зябко. Перейдя Фонтанку, Федор Михайлович запахнул шинель потуже и прибавил шагу. Мысли заторопились еще более.

— Будь что будет! Долги бы отдать да брата выручить из беды (Михаил Михайлович был в нужде ужасной). А там будет видно, какими путями выбираться на гору.

Как бы мимоходом, по заведенной привычке, он завернул в маленькую церковку. Шла вечерня. Служил худенький поп из Измайловского полка, и ему поддакивал круглый, с широкой бородой дьякон. Федор Михайлович видел две их мелькавшие фигуры и реденькие точки света в лампадках на черном фоне церковного мрака. Перед его глазами стояли какие-то барыньки в широких шелковых платьях с хвостами, но лиц их он не видал, да он и не всматривался ни в кого. Глаза перескакивали с одной точки света на другую и словно не знали, на какой из них задержаться.

Чрезвычайный вопрос застрял клином в мозгу: как и когда можно было бы отдать взятые пятьсот рублей? Ведь нельзя было бы даже и помыслить о том, чтобы их не возвратить любезнейшему Николаю Александровичу.

— Возвращу! И возвращу с торжеством! — решал Федор Михайлович. — Достану ассигнации, возьму извозца и приеду к Николаю Александровичу с гордостью, вручу и при этом объявлю: ваши деньги, мол, почтительнейше возвращаю. И более ни слова. И тотчас же, как сделал теперь, уеду. Пусть Николай Александрович поймет, что больше и делать мне у него нечего и что вообще не счел нужным задерживаться у посторонних людей.

Церковный хор вытягивал привычные слова, но Федор Михайлович точно и не различал их, весь уйдя в поглотившие его мысли, от которых хотел и не мог отделаться. Он смотрел вперед, на стоявшие и двигавшиеся фигуры попика и дьякона, и даже пытался вознести молитву Федору Тирону, но чувств не хватало. Чувства отступили назад. В уме пылали жгучие сомнения, суетился любезнейший Николай Александрович со звенящими ключиками и улыбался прямо ему в глаза, и ему казалось, что эта неразгаданная улыбка предает его в руки Страшного суда. Нет более никого, казалось ему, а есть только один он, Николай Александрович, и этот Николай Александрович смеется над ним, как бы наслаждаясь, с жестокостью, как смеется обыкновенно сумасшедший, вообразивший себе, что выдумал замечательнейшее изобретение, никогда ни одному умнику и в голову не приходившее, и таит это изобретение про себя. Упорная мысль о том, что он вдруг ни с того ни с сего унижен и оскорблен (и кем же? — самим собою), сковала всю фантазию Федора Михайловича. Он не шевелился, стоя у свода, возле темного киота, и пристально, не отрывая глаз, смотрел на попика, который все о чем-то невнятно лепетал и лепетал. Долго он, однако, не мог устоять на месте, повернулся и торопливо направился к выходу. В церковных сенях его обдало холодным ветром, а у выхода, на панели, перед ним предстал Василий Васильевич.

— Не смею допытываться, — осторожно и значительно произнес он, — но вам, сердцеведу и сочинителю, — вам ли искать успокоения в храмах?!

Федор Михайлович посмотрел в глаза Василия Васильевича и несказанно обрадовался пришедшемуся так кстати и весьма тонкому вопросу. Камень будто сорвался с горы и свалился в пропасть. Все стало яснее ясного, а главное, он, сочинитель, должен, разумеется, быть выше всех сомнений и сохранять полный покой в душе, даже если бы дело касалось целых пятисот рублей. Тем более — ведь он же отдаст их и этим самым уничтожит всю, без остатка, мефистофельскую улыбку Николая Александровича. То есть все будет сделано так, как будто бы никаких денег он и не брал и никак не ставил себя в зависимость от кого бы то ни было.

Федору Михайловичу даже стало заметно теплее. Он бодро пошел с Василием Васильевичем, который пересказал ему все столичные новости и слухи про поход русской армии в Венгрию и про волнения в польских и малороссийских губерниях.

— Народ уже чувствует и понимает себя! — объявил Василий Васильевич. — Он начинает хотеть свободы и равенства в правах. А это уже — много и даже весьма много. Это от Пушкина и декабристов шаг большой, Федор Михайлович.

Заключения Василия Васильевича были на этот раз очень благоприятны для русского народа, — только бы его не смущали господа Гоголи, а он управится и с крепостной зависимостью, и с поповскими наваждениями, и с царскими поборами.

— Мечом народ одолеет поработителей, — сказал в волнении Василий Васильевич, чем привел в волнение и Федора Михайловича.

Федор Михайлович в пылкие свои минуты полагал, что народное возмущение имеет свои исторические корни и даже права в русском народе. И, слыша о насилиях и истязаниях полиции и жандармерии, о жестокостях в армии и надругательствах помещиков над крестьянами, он негодовал всей своей жаркой душой. Ночи по-прежнему он часто проводил без сна, особенно после слышанных им рассказов о бесчеловечии среди человеков.

Но Василий Васильевич, как ни уважал Федора Михайловича за ум и таланты, про себя разумел, что у Федора Михайловича на одной чаше весов были положены сочувствие и негодование и всякие прочие возвышенные чувства, а на другой чаше призраки, коим он доверился, и потому, как Федор Михайлович ни негодует и ни сочувствует, из его горячки настоящего дела и не получится.

— А вы должны были перевоплотиться вот в этих самых мужиков, — говорил ему Василий Васильевич в минуты интимных приливов и дружеских мечтаний. — Так, чтобы все ихнее было вашим, то есть отрешиться от всего своего, от всех, так сказать, устоев и привычек.

— А вот это-то и невозможно, — как бы отвечал Федор Михайлович всем своим поведением и мыслями. — Не отрешишься, милостивый государь мой, от того, что заключено во плоти и в крови твоей. Уж никак. Ведь кругом миллионы фактов, статистика и всякие формулы, а ты в себе самом как сел, так и сидишь на своих собственных законах. У тебя свой прокурор и свой защитник, свой математик и статистик, которые докажут тебе, что, мол, люди людьми, а природа природой и что собственный жир дороже всех прочих жиров. Вот оно что! Каменная стена! Вековечная математика-с! И не перейдешь ее никак. Хочешь перейти, а не перейдешь. Думаешь переломить себя, перегнуть, да собственная боль и не позволяет. И в этаких-то упражнениях до чего только не дойдешь! До самых отъявленных страстишек и вывертов. Отступишь сегодня от того, к чему вчера лишь приступил. И даже подумаешь: кинуться бы в потемки и там отыскать свою собственную жизнь, минуя статистику и всякие формулы! На риск и удачу броситься в эти потемки. И бросаешься, незаметно даже для самого себя бросаешься и уж тут стараешься наплевать на все формулы и признать, что дважды два вовсе не четыре, а этак… немного больше. Все это, конечно, измышления беспокойного и дрянного ума. Да беда в том, что они тянут к себе — все равно как утопающего тянет вода. Ты веруешь, скажем, в бога, а тебе, что ни ночь, снятся черти, и без чертей ты ни одной молитвы не запомнишь. Ведь вот она, штука! Жажда противоречий, жажда контрастов съедает. А вы твердите о перевоплощении. Да почему я должен перевоплощаться в вас, а не вы в меня, в конце-то концов? Одним словом, не должен и не могу-с. Самое-то главное — не могу-с, хоть бы и хотел. Родился я, скажем, в одном рассудке и в одной даже истине, — ну и живу в них. И от них никак не убегу, как бы ни жаждал противоречий и контрастов. А жажда эта — законная, она-то уж полагается по всяким формулам, и без нее ничего, пожалуй, и не было бы. Вот и у меня эта жажда парит над всем прочим. До такой степени парит, что если бы хватило сил — прекратил бы всю всемирную историю, перепрыгнул бы через все заветы и Наполеонов, и ни один историк не устоял бы. Возмечтать и восхотеть могу-с, а перевоплотиться — уж никак, ибо на это мало иметь только дерзость. Надо бы родиться сызнова…

— А ведь вы, Федор Михайлович, действительно носите в себе целую бездну, бездну падений и возвышений, — внушал ему Василий Васильевич. — Бездну в самом соответствующем смысле этого словца, с надлежащей порцией мрака и холода. И в ваши отличительные минуты вы ее ощущаете. С проклятием, со страхом, но ощущаете, — во всех ее контрастах и противоречиях, во всех ее началах бунта и смирения, жажды и тоски…

Федор Михайлович думал именно так, как то предполагал Василий Васильевич.


Скачать книгу "Ссыльный № 33" - Николай Арденс бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Внимание