Комендантский час
- Автор: Владимир Конюхов
- Жанр: Современная проза / Биографии и Мемуары
- Дата выхода: 1998
Читать книгу "Комендантский час"
Змеиный клубок
Два дня, не переставая, шел дождь. Каждый вечер, обув сапоги хозяина, я бегал ко двору Гончаренко и не заставал его. Я уже стал опасаться, что срок моей командировки истечет прежде, чем мы встретимся.
Что влекло меня к егерю?.. Загадочность или его непосредственность?
Наконец, на третий день, под вечер, я нос к носу столкнулся с Гончаренко у порога его дома.
На минуту зашли в хату.
Чучела птиц и ружье на стене выдавали привязанность хозяина. Мое внимание привлекла птица размером с гуся.
— Дрофа, — объяснил Иван Васильевич.
— А что это? — Под стеклом узкая натянутая полоска, словно из черной кожи.
— Змеиная шкура.
С недовольным содроганием отдернул руку.
Гончаренко озорно улыбнулся…
Не сговариваясь, идем к колодезному срубу.
— Видишь наездника? — киваю я в сторону холма.
— Дывысь! И вправду, словно верховой. Ай, глаз у тебя!
— Расскажи лучше, по каким признакам ты тогда дождь предугадал.
— Признаков куча.
Восхищение в глазах Гончаренко вытесняет недоумение: мол, не лезь до меня с глупыми вопросами.
— А все же?
— Тьфу, черт! Самые обыкновенные те признаки. Закат хороший, а росы утром не было, ветер враз повернул на южный, и не на чистый калмык, а на сырой юго-западный, дед Микита обычно приговаривал: «С гнилого места дуе». На леваде одуванчик скорючился, будто его мороз прихватил, в колодце вода поднялась.
— Это что же — учение деда Микиты?
— И его, и собственные наблюдения. Я ведь, когда подрос, нашел ту тетрадку и переписал из нее в дневник.
— Так ты и дневник вел?
Иван Васильевич скромно потупился.
— И сейчас веду. Цельный роман за четверть века сложился. Я и заглавие ему дал: «Змеиный клубок».
— Змеиный клубок?
Гончаренко слега смутился.
— Было у меня по молодости приключение. Считай, и поныне отзывается. А вот книга целиком не сложилась. Замотал часть бумаг. С меня какая хозяйка? Сумку с вечера пристрою иде, утром битый час шукаю.
— А что же супруга?
Иван Васильевич со вздохом проговорил:
— И есть, и нету. Это дело тянется у меня всю жизнь. Одно за другое чипляется.
Он наклонил ведро, жадно отпил.
— Когда схоронили деда Микиту, переживал я дюже. Всё вспоминал его. И во всем старался на деда быть похожим.
Якось летом шел я на пруд купаться. Спускаемся в балку. Хлопцы впереди, а я, как самый молодой, следом за ими. И вдруг бросились хлопцы врассыпную. Гляжу: две гадюки лежат среди тропки. На макушке пятна серые, языки раздвоены: словно воздух пробуют на вкус и шипят. Онемел.
Никогда сроду дед Микита не говорил про змей. Может, потому что со двора со мной никуда не отлучался. Я до того видел гадюк, но обходил их. Стою смотрю. Одна гадюка отползла в сторону, другая — как прилипла к одному месту. Слышу, ребята кричат: «Рубашку наизнанку выверни». В народе поверье есть такое: рубаху наизнанку вывернешь, никакая гадюка тебя не тронет. Не стал я рубаху выворачивать. Чую, как голос какой мне шепчет: «Иди, не трусь, Ваня». Сделал я шаг один к гадюке, потом другой. Перестала шипеть змея, и язык почти не кажет. «Ну, что, думаю, брал я ужаку на руки, и эту тварь возьму». Стал так ласково приговаривать: «Серенькая, серенькая», погладил ее по голове, от земли оторвал. Обвилась гадюка вокруг руки, в рукав прячется. Не стал я ее отпускать, в хутор понес. Дома молока в блюдце налил. Свернулась гадюка кольцами, уснула.
Вечером мать с поля пришла, крик подняла. Я ей кажу: «Не бойся, мамо», — и змею на руки беру. А мать — как вскрикнет и в хату бегом. Посмеялся я только — и опять даю гадюке молока. Вдруг оторвалась она от блюдца, зашипела, забилась, будто в лихорадке. Кошка Мурка стоит и грозно так мявчит. Кинулась первой кошка на гадюку. Но осторожно, боится укуса. Гадюка тока на нее язычком поведет, кошка враз в сторону и норовит всё лапой до головки достать. А змея, видно, чует то, бережется. И вот изловчилась кошка. Скребанула гадюку по голове. Та враз вытянулась… Издала кошка такой звук, какой издае, когда мышь поймает, и убёгла прочь. Хотел я ее вбыть, до того мне серку стало жаль. Серками я после всех гадюк называл, каких в дом носил. Мать меня за них лупила, грозилась со двора выгнать. И старухи в хуторе косились. Пацанам нашептывали, чтобы не водились со мной. Скаженный, мол, я. Ну, скаженный и скаженный. Я тогда, по малолетству, не придавал тому значения. А вышло так, что жизнь моя пошла именно из-за того наперекосяк.
Иван Васильевич помрачнел, но продолжал говорить без остановки.
— Однажды наткнулся я на желтобрюха. Много слышал про них нехорошего. Шипеть не шипел он, но шишка на конце хвоста у него на моих глазах вздулась. А потом, когда я его ласково окликнул, уполз. На руки никогда не давался. Или уползал, или в узел сворачивался и морду воротил… Дывывся я, как он за сусликами охотится. Вползает прямо в нору, только хвост торчит. Тянул я его оттуда, никак вытянуть не мог. Крепко держится чертов полоз.
Позапрошлым годом был я в командировке в Ставрополье. Там желтобрюх залез под крышу сторожевого домика. Наверное, птичка какая свила под ней гнездо и он хотел полакомиться. Так я с одним-мужиком, тоже егерем, тянул его со всех сил, и пока под брюхо не просунули ему руки, вытащить никак не могли.
Сталкивался я и с лесной гадюкой, это когда в Карпатах службу проходил. Не знаю, как бы она ко мне отнеслась, если бы вздумал на руки взять. Но к тому времени я уже избегал змей.
— Укусила какая?
— Укусила меня жизнь.
Гончаренко в запальчивости глотнул воздух широко открытым ртом.
— Было у меня желание хоть разок в жизни увидать змеиный клубок… Во время войны, ще перед тем, как немцу прийти, шли через наш хутор беженцы. Остановился один мужик у нас передохнуть. Разговорился я с ним. Оказалось, он тоже знаком со змеями по роду своей работы. Назвал он мое бесстрашие к ним каким-то мудреным словом. Оказывается, наука всё это объясняет. И вот он меня и пытает: «А что, Ваня, змеиный клубок не доводилось тебе когда видеть?» — «Не», — отвечаю. И, в свою очередь, интересуюсь, что бы это значило. «Продолжение рода змеиного вершится в том клубке. Танец у них такой происходит в теплое время года».
Но сколько ни лазил я после того по самым змеиным уголкам, ничего такого не видал. Потом мамка заболела, и не до того мне стало. Работать пошел. К тому времени немцам по шапке наши надавали. Работал я на конюшне, и на току, и на тракторе, и в кузне. Рано вкусил соленый пот. Рано и мужчиной стал. Не от распущенности, конечно. Хлопцев, как я, раз, два и обчелся. Остальные — всё мелюзга и старики. В общем, раза два было у меня дело с бабами.
В победную весну влюбился я в одну девку. Не могу и передать как… Весна в сорок пятом ранняя была. Я на тракторе робыв, она прицепщицей со мною. Сама не нашенская. Приехала до нас с матерью к тетке. Хата их, де они раньше жили, сгорела. Ну и поселилась, вроде на время, у той тетки. Звали дивчину Василиной… Очи голубее неба, брови что тетива натянутая, щечки, будто кто мулевал их краской кажин день, до того свежи и румяны. Ох и пригожа. Готов я был тогда сутки напролет с трактора не слазить, только чтобы быть с нею рядом. Бегал я за ней долго. Сторонилась она меня. Видать, разболтал ей ктось лишнее. Но со временем перестала дичиться. Глядишь, когда и улыбнется. А то и первая заговорит. — Мягкая улыбка тронула его губы, и голос зазвучал тихо и ровно: — Как-то хотел поцеловать ее. Так иде там, такого стрекача дала. После того неделю избегала меня. Как я маялся то время. Места себе не находил. А потом не выдержал — кинулся прямо в степи к ней: «Василина, что же ты робышь со мной?» С того дня и пошло у нас.
Якось культивировали мы до позднего вечера. Домой пешком шли. А идти километра четыре. Пройдем шагов двадцать, поцелуемся. Еще чуток пройдем, целуемся. А на пути балочка. Спустились в нее. Прохладно, воздух свежий. Целуемся, оторваться никак не можем. Василине бы убежать, как тогда, или хотя бы отстраниться от меня. А у нея не только губы, тело всё пылает. Кто повинен в том, что дальше случилось, поздно спрашивать.
Летние ночи коротки. Поднялись мы с ней из балочки, гляжу: заря поднимается. И вспомнил я, что в этой балке повстречались мне впервой гадюки. И заря такая уж кровавая. Не к добру, думаю. И сердце вроде как жмет. Но забылись те предчувствия, как мимолетный сон. Какие могут быть предчувствия в юные годы… И лето промчалось за любовью незаметно. Обмолотились уже, птицы подались в теплые края. Чую, загрустила моя любушка. С чего, непонятно. Меня в военкомат вызывали по повестке. Казали, после сева призовут. Само решать нам, как быть. Если жениться, то надо загодя всё решать. Расспросил я обо всем Василину. Не открывается мне девка. Горюет по-прежнему. Думал к матери ее зайти. Но повстречался с ней раньше, чем собрался.
И таким она взглядом меня ненавистным одарила, что застыл я посреди улицы с открытым ртом. «Понятно, — думаю, — кто Василину уму-разуму учит». В тот же вечер поговорил я начистоту с Василиной. И призналась она, что не хочет мать ее и видеть меня даже. Ще и грозится: «Будешь встречаться с голодранцем, из дому выгоню». Закипел я от гнева: «Ах ты, кулачка старая». К тому времени узнал я от Василины, что родители ее из кулаков бывших. И не из тех, кто горбом добро наживали, а из потомственных мироедов. А тут Василина и шепнула, что тяжела. И обрадовался, и растерялся. Ребенок родится, а меня рядом нет. Ну и выложил сомнения Василине. Заплакала она горькими слезьми. Не сложится-де наша жизнь. Я ее давай уговаривать. Успокоилась вроде девка. А у меня на сердце так неспокойно.
Сев подошел. За хлопотами не видел я сколько-то дней Василину. А как встретил, ахнул. С лица опала девка. Осунулась, почернела. И смотрит на меня зверем. А вечером мать мне и кажет: «Вытравила твоя зазноба плод». Залила меня краска стыда, а ще пуще — ярости. «Ну, — думаю, — раз послухала мать-кулачницу, слухай ее и дальше, хочь всю жизнь». И через три дня махнул я в станицу, в военкомат, раньше назначенного сроку.
Иван Васильевич мял в волнении вторую папиросу. Наконец отряхнув пальцы, достал еще «беломорину», но до рта так и не донес.
Он мысленно перебирал те годы, словно подводил себя к тому, откуда считал нужным продолжить свой нелегкий сказ.
— Не помню, на каком году службы поощрили меня краткосрочным отпуском. На дворе стоял май. Тепло, травы в степи пахнут, прямо пьяный робышься. Подсобил матери по хозяйству, дружков обошел. Вижу, есть в хуторе хаты, досками забитые. И Василининой тетки хата наглухо заколочена. Я не вытерпел, спросил у матери. «Тетка, — отвечает мать, — померла, а Василина с матерью уехала туда, откуда приехала». Поверишь чи нет, — приложил он руки к груди, — всю ночь глаз не сомкнул, думал, как быть. А чуть свет кинулся на большак ловить попутку. Понял, не могу без Василины. И вот как увидел я ее, все обиды из сердца вон. А Василина ж ще краще стала. Чую, пропадаю я. Один вечер милуюсь с ней, другой. И без всякого баловства. Какое там баловство. И так, можно сказать, счастлив был.
На следующий день старушка одна умерла. Понятное дело, деревня: пересуды, утешения. Василины мать вроде тоже помогала прибирать покойницу. А вечером, когда сидели мы с Василиной, мать чуть не силой оторвала ее от меня. Хочь и темно, а разглядел я ее ненавистные глаза. Сама уж давно старуха — Василина самая младшая у нее, а злости на семерых.