Империй. Люструм. Диктатор
- Автор: Роберт Харрис
- Жанр: Историческая проза
- Дата выхода: 2023
Читать книгу "Империй. Люструм. Диктатор"
XIX
После всего этого Цицерон как-то внезапно сделался стариком. На следующий день он удалился в Тускул и тут же начал жаловаться на зрение, отказываясь читать и даже писать: мол, от этого у него болит голова. Сад больше не давал ему утешения, он никого не навещал, и никто не приходил к нему, не считая брата. Они часами сидели вместе на скамье в Лицее, по большей части в молчании. Единственным предметом, на обсуждение которого Квинт мог подбить Цицерона, было далекое прошлое — их общие воспоминания о детстве, о том, как они росли в Арпине. Тогда я впервые услышал от Цицерона подробный рассказ о его родителях.
Было тревожно видеть не кого-нибудь, а именно его настолько оторванным от мира. Всю жизнь ему требовалось знать, что происходит в Риме, но теперь, когда я пересказывал ему слухи о происходящем — что Октавиан назначил особый суд над убийцами Цезаря, что он покинул город во главе одиннадцати легионов, намереваясь сразиться с Антонием, — Цицерон не делал никаких замечаний, разве что говорил, что предпочитает даже не думать об этом. «Еще несколько таких недель, — подумалось мне, — и он умрет».
Люди часто спрашивают меня, почему он не попытался бежать. В конце концов, Октавиан еще не полностью властвовал над страной, погода стояла мягкая, а за портами не наблюдали. Цицерон мог бы ускользнуть из Италии, чтобы присоединиться к своему сыну в Македонии: уверен, Брут был бы рад предложить ему убежище. Но по правде говоря, у него больше не хватало воли на такие решительные действия.
— С бегством для меня покончено, — со вздохом сказал мне Цицерон.
Он не мог найти силы даже на то, чтобы спуститься к Неаполитанскому заливу. Кроме того, Октавиан обещал ему безопасность.
Прошло около месяца после того, как мы удалились в Тускул. Однажды утром Цицерон нашел меня и сказал, что хотел бы просмотреть свои старые письма:
— Эти постоянные разговоры с Квинтом о детстве взбаламутили осадок в моей памяти.
Я сохранил все письма больше чем за три десятилетия, даже отрывочные — и полученные, и отосланные, — разложил все свитки по получателям и по времени отправления. Теперь я принес эти валики в библиотеку, где на кушетке лежал Цицерон, и один из его письмоводителей стал зачитывать письма вслух. Вся его жизнь была там — начиная с ранних попыток избраться в сенат. Сотни судебных дел, в которых он участвовал, чтобы добиться известности, — вершиной стало обвинение против Верреса; избрание эдилом, претором и, наконец, консулом; борьба с Катилиной и Клодием, изгнание, отношения с Цезарем, Помпеем и Катоном, гражданская война, убийство Цезаря, возвращение во власть, Туллия и Теренция…
Больше недели оратор заново переживал свою жизнь и отчасти стал похож на прежнего себя.
— Вот это приключение! — задумчиво сказал он, вытянувшись на кушетке. — Все вернулось ко мне — хорошее и плохое, благородное и низкое. Воистину могу сказать, не впав в бесстыдство, что эти письма представляют собой самое полное отражение исторической эпохи, когда-либо представленное государственным деятелем. И какой эпохи! Нет никого больше, кто бы видел так много и записал все по горячим следам. История без единого взгляда из будущего. Можешь ли ты припомнить что-либо, сравнимое бы с этим?
— Они будут сильнейшим образом притягивать людей еще тысячу лет, — сказал я, чтобы его хорошее настроение не рассеялось.
— И не только! Это послужит для моей защиты. Пусть я проиграл прошлое и настоящее, но как знать, может быть, с помощью этого я выиграю будущее?
Некоторые письма показывали его в дурном свете: тщеславным, двуличным, жадным, упорствующим в своих заблуждениях. Я ожидал, что он отберет те, что изобличают его в наибольшей мере, и прикажет их уничтожить. Но когда я спросил, какие письма нужно изъять, он ответил:
— Надо оставить все. Я не могу предстать перед потомками неким совершенным образцом — никто не поверит. Чтобы эти свидетельства прошлого выглядели достоверными, я должен предстать перед музой истории обнаженным, как греческая статуя. Пусть будущие поколения сколько угодно потешаются надо мной за глупость и самомнение — главное, что им придется меня читать, и так я одержу победу.
Из всех изречений, приписываемых Цицероном, самое знаменитое и говорящее больше всего о нем звучит так: «Пока есть жизнь, есть надежда». У него все еще была жизнь — или, по крайней мере, подобие жизни, а теперь появился и тончайший лучик надежды на лучшее.
Начиная с этого дня он сосредоточил остатки сил на единственной задаче: позаботиться, чтобы его свитки уцелели. Аттик в конце концов согласился ему помочь, при условии, что ему позволят забрать все письма, которые он писал Цицерону. Цицерон с презрением отнесся к такой осторожности, но все же согласился:
— Если он хочет быть лишь тенью в истории, это его дело.
С некоторой неохотой я вернул послания, которые тщательно собирал столько лет, и наблюдал, как Аттик разжигает жаровню, не доверив эту работу слуге, и собственной рукой сжигает все свои письма. Потом Цицерон засадил за работу своих писцов. Были сделаны три копии полного собрания писем. Цицерон оставил одну из них себе, другую отдал Аттику, а третью — мне. Я отослал свою к себе в имение вместе с запертыми ящиками, где хранились записи тысяч прений, речей, бесед, острот и едких замечаний, а еще — продиктованные Цицероном наброски книг. Я велел надсмотрщику спрятать все это в одном из амбаров и, если со мной что-нибудь случится, отдать Агате Лицинии, вольноотпущеннице, владелице бани «Венера Либертина»[166] в Байях. Что именно она должна была со всем этим сделать — я не знал, но чувствовал, что могу доверять ей больше, чем всем остальным людям в мире.
В конце ноября Цицерон спросил, не отправлюсь ли я в Рим — позаботиться о том, чтобы последние его свитки забрали из комнаты для занятий и доставили сюда для заключительного полного осмотра. Аттик продал дом по его просьбе, и большую часть мебели уже вывезли. Было начало зимы, утро выдалось зябким и сумрачным, я брел по пустым комнатам, словно невидимый призрак, и мысленно населял их людьми. Я видел в таблинуме государственных мужей, обсуждающих будущее республики, слышал смех Туллии в триклинии, видел в библиотеке Цицерона, склонившегося над философскими книгами в попытке объяснить, почему страшиться смерти бессмысленно… Мои глаза затуманились от слез, а сердце заныло.
Внезапно завыла собака — так громко и отчаянно, что мои сладко-горькие грезы в мгновение ока рассеялись. Я остановился и прислушался. Наша старая собака умерла, так что голос подала, наверное, соседская. Ее горестные завывания побудили присоединиться к ней других псов. Небо было темным от круживших скворцов, и по всему Риму собаки выли, как волки. Позже говорили, что в этот самый миг кто-то и впрямь видел волка, метнувшегося через форум, что статуи истекали кровью и что новорожденный ребенок заговорил. Я услышал топот бегущих ног, посмотрел вниз и увидел кучку людей, которые восхищенно вопили, бегом направляясь к ростре и перебрасывая друг другу то, что я сперва принял за мяч, но потом понял, что это человеческая голова.
На улице начала визжать женщина. Не задумываясь над тем, что делаю, я вышел, чтобы посмотреть, что происходит, и наткнулся на жену нашего пожилого соседа, Цезеция Руфа: она ползла на коленях в сточной канаве. За ней лежало, растянувшись через порог, тело мертвеца, из шеи которого хлестала кровь. Ее управляющий — я хорошо его знал — беспомощно метался взад-вперед. Я в смятении схватил его за руку и тряс до тех пор, пока тот не рассказал, что случилось: Октавиан, Антоний и Лепид объединились и опубликовали список из сотен сенаторов и всадников, которых надлежало убить с изъятием их имущества. Была объявлена награда в сто тысяч сестерциев за каждую принесенную голову. В списке значились оба Цицерона и Аттик.
— Этого не может быть, — заверил я его. — Нам дали торжественное обещание.
— Это правда! — крикнул сосед. — Я сам видел список!
Я вбежал обратно в дом. Немногие оставшиеся рабы собрались, испуганные, в атриуме.
— Вы должны бежать, — сказал я им. — Если вас поймают, то будут пытать, чтобы выяснить местонахождение хозяина. В таком случае говорите, что он в Путеолах.
Затем я торопливо нацарапал сообщение для Цицерона: «Ты, Квинт и Аттик внесены в проскрипционные списки — Октавиан предал тебя — отряды палачей ищут тебя — немедленно отправляйся в свой дом на острове — я найду тебе лодку». Я отдал письмо конюху и велел доставить его Цицерону в Тускул, взяв самую быструю лошадь. После этого я отправился в конюшни, нашел свои повозку и возничего и велел ехать в сторону Астуры.
Пока мы грохотали вниз по холму, шайки людей с ножами и палками взбегали вверх, на Палатин, где можно было найти лучшую человеческую поживу, и я в мучительной тоске стукнулся головой о стенку повозки, печалясь о том, что Цицерон не сбежал из Италии, когда мог это сделать.
Я заставил несчастного возничего хлестать несчастных лошадей до тех пор, пока бока их не покрылись кровью, чтобы мы прибыли в Астуру до наступления ночи. Мы нашли лодочника в его хижине, и, хотя море начинало волноваться, а свет был тусклым, он доставил нас на веслах через тридцать ярдов к маленькому острову, где среди деревьев стояла уединенная вилла Цицерона. Тот не посещал ее месяцами; рабы удивились при виде меня и не на шутку возмутились, узнав, что им придется зажигать очаги и греть комнаты. Я лег на влажный матрас и слушал, как ветер колотит по крыше и шелестит листвой. Когда волны разбивались о каменистый берег и дом потрескивал, я преисполнялся ужаса, воображая, что каждый из этих звуков может возвещать о появлении убийц Цицерона. Если бы я захватил с собой тот кувшинчик с цикутой, то, почти не сомневаюсь, принял бы ее.
Наутро ветер улегся, но когда я прошел между деревьями, созерцая бескрайнее серое море с рядами белых волн, набегающих на берег, то почувствовал себя предельно несчастным. Я гадал, не глуп ли мой замысел и не лучше ли было бы направиться прямиком в Брундизий, который, по крайней мере, находился на той стороне Италии, откуда отплывали на восток. Но, конечно, вести о проскрипциях и о щедрой награде за отрубленную голову обогнали бы нас, и Цицерон нигде не был бы в безопасности. Он никогда не добрался бы до гавани живым.
Я отправил возничего в сторону Тускула со вторым письмом для Цицерона, говоря, что я прибыл «на остров» — я продолжал выражаться туманно, на случай если послание попадет не в те руки, — и побуждая его спешить изо всех сил.
Потом я попросил лодочника отправиться в Анций и выяснить, нельзя ли нанять судно, которое перевезет нас на побережье. Он посмотрел на меня как на безумца: как я могу требовать этого зимой, при такой ненадежной погоде? — но, поворчав, пустился в путь и вернулся на следующий день, сказав, что раздобыл десятивесельную лодку с парусом: она будет в нашем распоряжении, как только матросы смогут пройти на веслах семь миль от Анция до нашего острова. Больше я ничего не мог сделать — только ждать.
На этом лесистом островке, под названием Астура, Цицерон скрывался после смерти Туллии. Он находил полную тишину, если не считать звуков природы, утешительной; меня же, наоборот, эти звуки беспокоили, особенно когда шли дни и ничего не случалось. Я постоянно наблюдал за берегом, но только под вечер пятого дня на побережье внезапно поднялась суматоха. Из-за деревьев появилось двое носилок в сопровождении рабов. Лодочник перевез меня туда, и, когда мы подплыли ближе, я увидел, что на берегу стоят Цицерон и Квинт. Я поспешно выбрался на песок, чтобы поприветствовать их, и меня поразил вид обоих братьев: в несвежей одежде, небритые, с красными от слез глазами. Шел легкий дождик. Братья промокли и смахивали на пару нищих стариков, причем Квинт, пожалуй, выглядел хуже Марка Туллия. Грустно поздоровавшись со мной, он кинул единственный взгляд на нанятую мной лодку, вытащенную на берег, и объявил, что не ступит в нее ни ногой. Затем он повернулся к Марку: