Орбека. Дитя Старого Города
- Автор: Юзеф Крашевский
- Жанр: Классическая проза / Историческая проза
Читать книгу "Орбека. Дитя Старого Города"
* * *
Франек после сна, который его немного подкрепил, после нового осмотра раны, с полудня был в нормальном состоянии, чувствовал, что молодость пересилит эту опасность, в грудь вступила какая-то надежда; беспокоился только о том, что как раз приходила минута активности, для которой он был уже потерян.
В соседней комнате шептались, проходили явные совещания, впрочем, он знал, что после вчерашнего поражения, завтра, прежде чем Общество распадётся, город попробует ещё раз призвать их с собой к действию. А его там не будет.
Когда он так сидел, погружённый в думы, к вечеру Анна, беспокойство которой постоянно разливалось слезами, не выдержала, чтобы не проведать; прибежала смелая, потому что с чистой совестью, одна к ложу больного, чтобы его словом утешения отрезвить.
Какой же спокойной и сладкой была тихая их беседа в этой малюсенькой комнатке, в сумерках!
– Ну вот, – сказал медленно Франек, беря её маленькую ручку, которую прижал к устам, – всё, может, наше счастье, вся слава моя, вся жизнь, дорогая Анна! Кто знает, что со мной будет? Кто знает, что будет с нами? А этот час, который ты для меня выкрадываешь, не боясь людей, наговоров, подозрений, не отказываясь смотреть на страдания… о! это час неземного счастья! Я его никогда, никогда не забуду. Не есть ли это самый чистый цветок того, что земля и жизнь могут дать? Верь мне, даже эта слабость, рана, это моё увечье что-то добавляют к этому счастью; я рад, что ранен.
– Мой дорогой, – отвечала девушка, – я бы меньше сегодня желала этого счастья, так горько заправленного кровью, а тебя за это видеть таким, каким был, не с этой болью, которую ты должен подавлять в себе, которая помимо твоей воли проявляется у тебя на лице. Не говори, будем мечтать о будущем, успокойся!
– Что же делается в городе?
– Город спокоен, но дрожит…
– Он спокойным быть не может.
– Говорю тебе, видимых, по крайней мере, никаких следов движения, как если бы всякую мысль манифестации отбросили.
– Что же! Пожалуй, изменились планы!
– Кажется… спи, отдыхай и думай о своей картине.
– А! Чем же я буду её рисовать! Поднимется ли рука, кто знает! И в любом случае не скоро.
– О! Увидишь! Молодость творит чудеса.
– Да, на это и впрямь нужно чудо, потому что чувствую, что она мертва и как не моя, не будем говорить об этом.
– Не будем говорить.
Но не говоря ни о родине, ни о себе, ни о любви, – потому что всё волновало – в итоге говорить было не о чем. Нужны ли там слова, где нет ничего более красноречивого, чем глаза и взгляды?
Мгновение незаметно прошло во мраке, они держались за руки, Франек был бледный, она плакала, но отвернулась к окну, думая, что эти слёзы пройдут незамеченными, даже не вытирала их, чтобы не выдать себя этим движением; только при прощании Франек их заметил и из его мужских глаз брызнула капля небесной росы. Как-то удивительно грустно попрощались.
Едва Анна ушла, Млот вошёл в комнатку; раны его уже были лучше; под предлогом флюса он завязался чёрным платком, ноги ему чем-то намазали и даже неплохо ходил – не было времени отдыхать. Млот предводительствовал, а без него ничего не делалось; поэтому с полудня уже крутился. Подкреплялся то рюмкой водки, то едой, то специальной разгорячённостью. То был железный, хоть на вид маленький и слабый человечек, а детское выражение лица покрывало в нём несломимую энергию.
– Ну, добрый вечер! – сказал он, входя. – Как ты? Как рука?
– Ну, висит себе, есть там какой-то её остаток, но, возможно, большого утешения в ней не будет.
– Ты шутишь! Если бы даже у тебя эта отпала, в этом возрасте… ба! Другая у тебя готова отрасти; я вчера чувствовал себя напрочь раздавленным, порубленным как скорлупа от ореха, который разбили, сегодня я снова… будто только что родился.
– Счастливый… я много крови потерял.
– Восстановишь её… Сердце твоё бьётся, правда? Ты всё-таки знаешь, что сердце её фабрикует. Я надеюсь, что в такой приличной фабрике дело пойдёт, как следует. Но мне жаль, жаль тебя, что ты не будешь с нами!
– А! Завтра, значит, что-то будет? – спросил Франек.
– Надеюсь! Демонстрация гигантская, очень сильная. Сначала богослужение за падших с двадцать пятого…
– Кто пал?
– Возможно, несколько от ран умерло, но это всё равно. Из Лешна мы пойдём в Старый Город; там мы имеем приготовленные образы, образки, кресты; всё-таки русские, что на орлов рвутся, на эмблему Христову броситься не могут. Думаю, что это нас спасёт от кровавых сцен. У Бернардинцев в утренний час готовятся похороны одного достойного сибиряка, группа из Старого Города соединится с ними, пойдем во дворец Наместника и вынудим этих трутней к какому-нибудь решительному шагу. Всё-таки и в их жилах не вода течёт, а лишь бы искра…
– О! Не говори же мне! Я тут в кровати, бессильный, в такой решительный час – это ужасно.
– Неси покаяние за то, что ты горячка; если Бог даст триумф, пойдёшь с триумфом в лавровом венце.
– Триумф! – прервал грустно Франек. – Можешь ли ты говорить о триумфе? Разве мы, бедные, надеемся на него? Даже мечтать о том можем ли? Работаем ли мы для него? Мы идём на мученичество, на смерть, чтобы дать свидетельство правды?
– Да, и невольно победим! – добавил Млот. – Я уверен, только вместе, только смело, как говорит русинская песенка.
– Нет… мы падём! – сказал художник. – Но с тем утешением, что по трупам нашим пройдёт когда-нибудь победный кортеж.
– Не буду с тобой спорить, но что же скажешь о проекте?
– Всё хорошо, – отпарировал Франек, – только мне не нравится утро, сомневаюсь, что это может получиться. В белый день люди всегда менее смелые, говори, что хочешь, и часы имеют своё влияние. Много людей, что бы ночью пошли, в солнечном блеске испугаются шпиона и предателя.
– Может, ты и прав; как художник ты должен был задуматься над солнечными эффектами, – пошутил Млот. – Но тут periculum in mora. В полдень заседание Землевладельческого Общества закрывается, обыватели и комитет готовы тут же пойти врассыпную и исчезнуть. Всё пропало. Поэтому нужно опередить полдень и наэлектризуемся сначала утренним богослужением в Лешне.
– Дай Боже! Чего-то грустно…
– Великая вещь! Ты хворый и влюблённый, это две вещи ослабляющие, – засмеялся Млот. – Я, признаюсь потихоньку, имел и имею уродливо мягкое сердце: каждое женское лицо есть для меня сном о любви. А! Так бы безумно влюбился. Но знаю, что если бы допустил любовь, родина шла бы за возлюбленной; этого не хочу, и поэтому не вижу иных женщин, чем те, в которых с самым большим желанием влюбиться невозможно. Прежде всего родина!
Франек только улыбнулся.
– Будь что будет, – закончил молодой человек, – завтра великий поход, переходим Рубикон. Русские будут ошарашены; что-то великое и решительное должно произойти. Силы их незначительны, испугаются раздражать; мы также ещё сегодня не сможем ничего сделать, но сыграем praeludium andante maestoso. Доброй ночи! Иду поспать пару часов, потом за работу. Нужно распорядиться кагортой, разослать людей, разогреть сердца… и приготовиться к побегу. Потому что, кто знает? А здесь, признаюсь тебе, касса моя и патриотичная, выносят разом восемь золотых, шесть грошей. Э, как это будет! Не беспокойся. Доброй ночи!
Пожали друг другу руки. Млот выбежал, но обернулся на пороге.
– Хэй! – воскликнул он. – Если бы, кроме доброй ночи, мы на всякий случай сказали друг другу: «До свидания у Авраама!..» Я могу с этим столкнуться…
– Вот видишь! Не любишь, а мечтаешь неизвестно о чём!
– Правда! Это глупость. Но дай поцелую тебя в лоб; не бойся, больной руки не коснусь.
Он положил ему на лоб горячий поцелуй и исчез.
Свидание с Анной, разговор с Млотом, боль, болезнь, тоска, всё это вместе воспламенило Франека. Он подумал о матери, как бы её предчувствовал, потому что именно она вошла в его комнатку.
Она боялась выдать сына. Чувствуя, что движения её полиция может выследить, она не смела прийти днём; но полдня летала по городу, пересаживаясь с дрожки на дрожку, чтобы сбить со следа шпионов и открыть, не следят ли за ней. Входила к знакомым и выкрадывалась от них тыльными дверями; три раза меняла одежду, наконец добралась до Смоленского Отеля, там отправила кучера, вошла прямо на третий этаж в белом платке, а вернулась, прикрытая чёрным, и впотёмках добежала до приюта сына.
Бедная женщина была измученной, пот лил с неё каплями; привыкшая к сидению, она запыхалась и ослабла.
Франек, ни о чём не зная и видя её такой смущённой, только целовал ей руки.
– Что с тобой, матушка?
– Но что со мной может быть? Здорова, как пень. А ты? Как тебе?
– Мне отлично! – сказал Франек. – Только предпочёл бы хоть руку потерять, лишь бы не сегодня, не теперь.
– Почему?
– О, я что-то знаю!
Старуха также догадывалась, но отрицала.
– Что тебе сниться? Думай лучше, как бы выздороветь, потому что знаешь, что ты для меня – весь мир. Я дождалась утешения. Теперь я старая, ты должен заботиться обо мне.
– Матушка, не напоминай мне этого. Когда я подумаю, что, может, рукой владеть не буду…
– У тебя есть голова… всё-таки и с этой рукой ничего плохого не станет… Бог милостив к достойным людям! А я буду так молиться! Но ты тут один! Пожалуй, я при тебе останусь; тогда хоть поправлю тебе постель, принесу, что нужно.
– О, это не позволю! – ответил Франек. – Достаточно, что ты сегодня дома не ночевала, уже шпионы знать будут… Потом ко мне сюда на ночь придёт цирюльник и ничего мне не нужно. О, идите, матушка! Идите, прошу, и отдохните!
Ендреёва вздохнула, хотела хоть посмотреть на своё дитя.
– Тогда позволь мне хоть посидеть, покуда цирюльник не придёт.
И начала доставать разные мелкие вещи, которые набрала с собой в магазинах, всё, чем думала принести какое-нибудь облегчение ребёнку и удобство, может. Сок, булки, фрукты, какой-то бульончик в горшочке, который готовила сама, – были это материнские помыслы сердца, на которые никто, кроме женщины и матери, решиться не может. Поставила это, поправила подушки, навела порядок в комнате, пока наконец не пришёл цирюльник.
Ендреёва в молчании поцеловала сына, повесила ему на шею реликвию св. Бонифация, перекрестила святым крестом, заплакала… три раза возвращалась от двери, пока наконец, собравшись с силами, вышла из дома, завернула на Диканку, на Саксонскую площадь, Вербовую, Белянскую и Долгую, кружа, прежде чем дошла до дома. Хотела обмануть шпионов, хотя на этот раз они наверняка имели какую-то иную работу.
Цирюльник, который охотно взялся смотреть ночью за больным, был маленький человечек, хромой, к несчастью, но имеющий в себе немного цирюльничьего характера прошлых времён. Неудержимый болтун, весёлый как щегол, шутник, знал город, людей, улицы и свою любимую Варшаву на пальцах; был немного злобный, но в корне честный.
Из ужасного проходимца он вырос в разновидность шута, а испорченность молодости, по которой носил памятку, охромевший от шалостей, вся сегодня перешла в рот и язык. Маловер и набожный, имел он свою варшавскую, ту прочувствованную больше сердечно, чем выученную, честную веру, которая о догматах не очень заботится, а всё измеряет поступком.
Как великое большинство нашего народа, цирюльник считал себя католиком и был им, но над ксендзами шутил, коль скоро почувствовал, что они не были для него такие, какие нужны, от костёла готов был бежать, если ему в нём русским засмердило; и дело не столько шло у него об обряде, сколько о христианстве в сердце, о любви, о жертве.