Прощай, Южный Крест!
- Автор: Валерий Поволяев
- Жанр: Триллер / Роман
- Дата выхода: 2022
Читать книгу "Прощай, Южный Крест!"
8
Недели через две Геннадий затосковал: то ли пора такая наступила — дома была весна, все расцветало, источало сладкие запахи, внимало птичьему пению; всякий человек, независимо от возраста, ловил внутри самого себя позывы жизни, тепла и любви, радовался тому, что видел вокруг, чувствовал себя моложе на несколько лет и тянулся к цветам, а здесь, в Южной Америке, наоборот, все краски угасали, облетающая листва обнажала ветки деревьев, — деревья вообще начинали походить на человеческие скелеты, — тоска с такой силой брала за горло, что делалось больно не только затылку и макушке, но и плечам.
Плохая пора наступала в Чили, наступала неотвратимо. Сильно — до стона, до крика тянуло домой. Такую тоску не перешибить ничем… Если только болью? Но что такое боль? Она всякая бывает. Что, например, может быть сильнее зубной боли? Только зубная боль. А Геннадий выдрал у себя все зубы, даже худого корешка, которым можно давить вареную картошку, не оставил. Он перекусил, перемог боль, от которой другие теряли сознание.
Когда они находились в пивном шалмане и Ширяев решил взять к третьей кружке пива по куску жаренного на решетке мяса, то Москалев, хотя и готов был при виде аппетитной телятины проглотить слюну, отказался.
У Ширяева от удивления чуть глаза не выкатились на кончик носа.
— Ты чего, капитан? — спросил он, с трудом выплыв из некого онемения, навалившегося на него. — С голодухи в голове что-то помутилось?
— Не помутилось. — Геннадий открыл рот, даже стесняться соотечественника не стал, провел пальцем по нижнему ряду челюсти; там, где должны быть зубы — ни одной костяшки, зацепиться не за что, не то, чтобы чем-то жевать; потом провел по верхнему ряду — также ни одного зуба. — Не помутилось, — повторил он тихо. — Давай сюда палец — проверь.
Ширяев проверил, с горьким изумлением покачал головой.
— Ну, ты даешь, капитан!
Тот усмехнулся.
— Да, даю! Мелкого угля…
Внимательно глядя на него, Ширяев вновь покачал головой. Наконец произнес с каким-то подавленным, неверящим вздохом:
— А на чилийский борщ или уху по-приморски ты ко мне все-таки приезжай! Да, в конце концов, моя Матрена… — Геннадий понял, что он так называет свою чилийскую жену, — Матрена моя сгородит чего-нибудь мякенькое, похожее на манную кашу, но — мясное! — Он привычно поднял указательный палец, пощекотал им воздух. — Мясное!
Все-таки хорошим человеком оказался бывший зэк Ширяев, — Геннадий, правда, встречал на своем пути зэков мало, в море они почти не попадались, но выходит, что и в этом социальном слое есть хороший и очень хороший народ, на который можно положиться…
С каждым днем деревья делались все более голыми, какими-то окостлявевшими, — это бросалось в глаза в тот год прежде всего, — на людей поглядывали враждебно, угрюмо — осень брала свое.
Вода, обычно радостно зеленевшая вдоль береговой кромки, стрелявшая яркими искрами, сделалась темной, это тоже был признак осени, который Геннадий засек и отложил на полку памяти еще несколько лет назад, — преображение океана происходило стремительно и также вызывало в душе тоскливые чувства, добавляло к тому, что было, сумеречных красок.
Вечером Геннадий усаживался на край борта, смотрел в воду, слушал ее плеск, сосредоточенно погружался в глубину самого себя, думал о чем-то своем — причем нетрудно было понять, о чем он думает, затем начинал тихонько напевать что-нибудь бессловесное.
К сожалению, слова многих песен, которые он знал раньше, забылись, время здешнее безжалостно вышибало из памяти не только слова, но и мотивы, и сам язык — особенно в пору, когда за полгода, случалось, он слышал не более пятнадцати — двадцати русских слов… А иногда и того не удавалось услышать.
Он с болью, с неверящей дрожью ощущал, что родной язык уходит от него, многие слова и тем более — выражения, присказки, пословицы, любимые словечки, высказывания просто-напросто выпариваются из него… Геннадий стискивал зубы, колотил кулаками по деревянной палубе ланчи, по перегородке в каюте, которую Луис на новой шхуне строил специально для себя — не хотел он дышать одним воздухом с экипажем, — потом на некоторое время затихал.
И все равно он не мог в одиночку удержать родной язык в себе. Спасибо матери — Федоровна всегда появлялась в минуту отчаяния, поддерживала сына; звучал ее чистый успокаивающий голос:
— Гена, все будет в порядке. Не тревожься, не убивайся… Держись! Все будет в порядке.
Часто моргая глазами — то ли слезы на них возникали, то ли соленый туман, непонятно было, — Геннадий согласно наклонял голову. Спасибо матери. Если бы не Клавдия Федоровна, не ее голос, не лицо ее, иногда возникавшее перед ним, — он бы не удержался, давно бы сошел на нет…
Осень все глубже и глубже въедалась в землю Чили, оголяла и иссушала деревья, траву делала ломкой, какой-то костяной, неприятно коричневой, очень жесткой…
То позднее апрельское утро было очень уж осенним, совершенно нечилийским, — угрюмым, с низкими тучами, которые обычно любят сбиваться в длинные, плотные, обледенелые покровы над огромными пространствами северных морей, и температура в Сан-Антонио была, как в ноябре в Находке или Уссурийске, на себя было охота натянуть побольше теплой одежды, закутаться в меховую капитанскую куртку или на крайний случай хотя бы в простой матросский бушлат.
Всякое утро Геннадий начинал традиционно — с курева. С вечера оставлял немного табака, вышелушенного из добытых в свободном поиске чинариков, — табак, конечно, был ущербный, пахнул костерным дымом, сыростью, асфальтом, он вообще был сборщиком всех запахов, которые только мог ухватить. Любой предмет, оказавшийся рядом с окурком, наделял его своим духом, — даже придорожные камни, которые, казалось, вообще не имеют запаха, но и они иногда оставляли в щепотке обгорелого табака такое, что самодельную цигарку хотелось зашвырнуть куда-нибудь в кусты.
Поэтому добытый из чинариков табачок обязательно надо было вентилировать — оставлять на ночь на легком продуве. Тогда все получалось тип-топ, было как надо. Такой табачок Геннадий даже любил.
Он соорудил себе внушительную самокрутку — прямую, похожую на еловый сук, хотя мог слепить и манерную "козью ногу", которую обычно скручивают с залихватским изломом в виде "паровозной трубы", в которую засыпают табак, но заниматься художествами не было настроения, — подпалил курево дешевой "биговской" зажигалкой…
Уселся на привычное место — чтобы видеть воду под бортом, — затянулся. Курил он долго, смаковал "вентилированный" табак. Иногда, как заядлый курильщик, причмокивал губами — вкусно было. Самокрутку сжег до конца, до самых пальцев, малость даже подпалился. Больно сделалось… Но это была сладкая боль, которую мало кто, наверное, понимает. А те, кто держит в пальцах сигарету редко, вообще не понимает.
Некоторое время он сидел молча, погруженный в невеселые мысли, будто в некий непрозрачный омут, вынырнуть из которого ему мешала тяжесть, сидевшая внутри, потом тихо запел. Слова, которые он еще вчера не мог вспомнить, вдруг обозначились сами по себе, возникли в мозгу и четко оконтурились, они легко соскакивали с языка, дробили тяжелую муть, сидевшую в нем…
Одно было скверно — ни одна песня не имела конца, а иногда и начала, это были обрывки, с которыми Геннадий мирился, они поддерживали в нем язык, без этих обрывков, как и без матери, возникавшей рядом, когда ему было трудно, он, похоже, совсем бы забыл русскую речь, куплеты эти были частью того, очень важного, что не давало ему сломаться и угаснуть.
А грань между жизнью и смертью пролегла где-то рядом, находилась под рукой, прямо под локтем, достаточно было сделать одно короткое движение, чтобы достать до нее — всего одно короткое движение… Но сдаваться было нельзя, даже если дыхание у него будет совсем перекрыто, а чужие жесткие пальцы сомкнутся на глотке.
Он пел, смотрел в неровно колышущуюся горькую воду океана, но океана не видел. С кормы, громко, по-мужицки шлепая лапами, притопал пеликан Тега, пощелкал клювом и уселся рядом с человеком. Затих. Раз затих — значит, слушает. В голове неожиданно возникла, выплыв буквально из ничего, песня его детства — про фронтовые дороги, пыль да туман, в горле возник комок, и Геннадий замолчал.
Вода недалеко от берега внезапно вспухла пузырчатым бугром, с шумом растеклась, образовав неровные круги, и Геннадий увидел морского льва. Зверь высунулся из океана, будто хозяин, издал хриплое рычание — песня человека ему понравилась, он требовал, чтобы тот продолжил ее. Геннадий помял горло пальцами, сглотнул комок и вновь начал петь.
Уж коли у него появился еще один слушатель, то почему бы не спеть? Морской лев послушал его несколько минут, потом неторопливо подплыл к берегу и выбрался на сушу. Отряхнулся. Расположился он, вальяжно растянувшись на мелких блестящих камнях у самого носа ланчи.
Когда Геннадий перестал петь, лев встревоженно вскинул голову, покрутил ею из стороны в сторону, словно бы ловил теплую струю воздуха, вольно фланирующую в пространстве, просяще зарычал: ему не нравилось, что человек перестал петь. Москалев понял льва и неожиданно ощутил, как у него болезненно задрожали губы… С непокорным, плохо слушающимся ртом много песен не напоешь.
Лев снова зарычал, на этот раз тише — похоже, понял, что с человеком не все в порядке, ощутил его тоску, из которой тот пытался выбраться, но не мог, не хватало сил и, что самое плохое, желания бороться становилось все меньше и меньше. Это надо было выковырнуть из себя, растоптать ногами.
Нужно было жить и только жить, не сдаваться, где бы он ни находился, где бы ни обитал…
— Эх, Лева, Лева, — пробормотал он негромко, глядя на морского льва сверху вниз, спрыгнул на берег.
Морские львы — звери непугливые, зубы у них такие, что человека могут перекусить пополам, а горло таких размеров, что в него свободно втиснется пеликан вместе с лапами и желудком, доверху набитым рыбой; может легко проглотить пару собак, одну за другой, и они проскочат у него в брюхо, как два пельменя — на хорошей скорости…
Около морских львов всегда держатся чайки, даже пеликаны и буревестники, — эти умные звери часто угощают их рыбой, и птицы знают: голодными не останутся.
Людей львы не боятся, быстро распознают чужие намерения и, если человек подходит к ним на берегу, посматривают на него дружелюбно, не клацают зубами.
Не побоялся морской лев и Геннадия, спрыгнувшего с ланчи на землю, переступил с одного ласта на другой, поразмышлял немного и положил тяжелую голову на камни. Тоска вроде бы стала понемногу отступать от Москалева, слова, которые неожиданно пропали из внезапно ослабшей памяти, начали возникать вновь.
— Ладно, Лева, — сказал он морской громадине. — Песни я пою потому, что боюсь: от меня может уйти мой родной язык, я начал забывать его. Если забуду, то значит, забуду и Россию. Это плохо. У моряков есть такая вот песня — и печалить может, и бодрить…
Он набрал в легкие побольше воздуха, выдохнул, снова набрал — прочистил, можно сказать дыхание, — и запел. "Похолодало, похолодало, только черемуха вдруг зацвела…" Слова, пропавшие было, теперь покорно возникали в памяти, лепились дружка к дружке, высвечивались перед ним, словно бы электрическим огнем были написаны в воздухе, Геннадий сейчас и самого себя слышал, и голос свой пропускал через какой-то особый фильтр, позволяющий убирать лишнюю простудную хрипоту, табачный кашель, способный возникать внезапно, боль, рожденную внутренним щемлением, блуждающее онемение, которое само по себе рождается во всяком измотанном, дошедшем до отчаяния человеке.