Руфь Танненбаум

Миленко Ергович
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: Роман известного хорватского писателя Миленко Ерговича (р. 1966) освещает жизнь и состояние общества в Югославии в период между двумя мировыми войнами. Прототип главной героини романа – актриса-вундеркинд Лея Дойч, жившая в Загребе и ставшая жертвой Холокоста в возрасте 15 лет. Она была депортирована в концлагерь, где и погибла. Однако ее короткая жизнь была в полном смысле слова жизнью театральной звезды.

Книга добавлена:
6-10-2023, 08:15
0
200
67
Руфь Танненбаум

Читать книгу "Руфь Танненбаум"



Именно так Мони и сказал: пусть она полной грудью вдохнет свободу. В конце концов и он, бедняга, стал поэтом.

Это были два страха, которые никогда больше не встретятся.

Ивкин страх был глухим и немым криком дочери мертвого пророка с Зеленгая, который еще давным-давно продал лавку на Месничкой, надеясь уговорить всех своих любимых и дорогих уплыть в Америку.

Соломон Танненбаум боялся громко. Смеялся, нахваливал мудрость полковника Кватерника, который – ты только представь себе! – воспользовался немецкими бомбежками Белграда, чтобы основать государство! Ты только вообрази, Ивка, моя дорогая, как взбесится Гитлер, когда поймет, что ему устроил Кватерник! Гитлер хотел оккупировать Югославию и присоединить ее к Третьему рейху, а Кватерник его перехитрил и за спиной у него, дорогая моя Ивкица, основал государство. А ты знаешь, как это бывает с государствами: если государство основано, этого больше никто не может отменить, даже фюрер Великого Германского Рейха Адольф Гитлер! Ты ничего не бойся, Ивка, дорогая, немцы не будут здесь, у нас, властью, с евреями не случится ничего плохого. Даже с теми, которые ходят в синагогу, а тем более с нами, потому что это же не Германия, а Независимое Государство Хорватия, Ивка, золото мое.

Так он обнимал и целовал ее всем своим громким страхом, а она тонула в его объятиях и очень хотела, чтобы ее здесь не было. Ивка Танненбаум, урожденная Зингер, хотела убежать и уже обвиняла своего покойного отца Авраама, в прошлом владельца лавки колониальных товаров на Месничкой улице, что он ее предал и обманул, что сбежал и спрятался в безумии и смерти, вместо того чтобы увезти ее с Руфью куда-нибудь далеко-далеко отсюда, как можно дальше от этого города, который – Ивка это знала – скоро превратится в страшное место. Мог бы увести туда, куда в конце концов ушел и сам.

И тут кто-то позвонил в дверь.

Ивка вскрикнула, Мони вскочил с дивана и тут же плюхнулся обратно. Звонок прозвучал еще раз. Мони дрожал, у него подкашивались ноги, он не знал почему. Чего, Господи, было ему пугаться в день светлого и ясного хорватского воскресения?

– Вы откроете? – спросила девочка.

– Сейчас, я сейчас, иду… – пролепетал он, но не сдвинулся с места. Тогда она пошла открывать сама. Мама Ивка у нее за спиной причитала деточкамоя, деточкамоя, как и причитают обычно матери в таких ситуациях. Руфь уже и этому не удивлялась: матери причитают, когда они не в состоянии сыграть материнскую роль, и тогда они разыгрывают такие сцены, что их стыдятся и стены, и потолок, и смешная хрустальная люстра под потолком.

– Вы позволите мне войти? – спросил Радослав.

– Я не знаю, не уверена, что скажет папа, – ответила она.

Тут вдруг появился папа Мони, он бросился на Радослава, как лев, как какой-нибудь испугавшийся и отчаявшийся лев из африканской сказки, и крепко обнял его. Дорогой мой Радн, куда ты пропал, тебя так долго не было, а у Радн в руке была бутылка дорогого французского коньяка и золотистого цвета коробка с шоколадными конфетами, вот, это вам, сказал он, тебе и Ивке, сказал он, а Руфи я ничего не принес, сказал он, все, что я мог бы ей принести, было бы недостойно нашей звезды, сказал он и улыбнулся…

Смеялись оба, смеялись так, что Руфи показалось, что они никогда не остановятся. У нее потели ладони, пока она смотрела, как папа Мони и мама Ивка уменьшаются в размерах и тают, становятся мелкими, как зерно проса, как пылинка на форме железнодорожника у Радо-Ядо, на фуражке которого вместо белого орла Неманичей[115]уже был герб с шахматным полем[116].

– Вот так, – сказал он, – что было, то было и прошло. Хоть я и не знаю, что это было на самом деле, но с сегодняшнего дня нам важно быть друзьями. Сами видите, какие пришли времена, – с большим трудом проговорил он, покраснев как рак от стыда и неловкости.

Сказав это, Раде тут же повернулся и вышел.

До свидания, пока, счастья вам, скоро увидимся, да хранит вас Бог, до скорого, желал он им на пороге всеми словами, какие мог вспомнить, а Мони кланялся ему, как какой-нибудь японец, и это продолжалось долго, слишком долго, пока Руфь наконец-то не закрыла за гостем дверь.

– Ох, как же мы ошибались в этих людях! – сказал Мони. – Завтра ты обязательно должна сходить к Амалии и за все извиниться.

Ивка лишь кивала и тем самым соглашалась, и не могло быть никаких сомнений, что именно так она и сделает. Пойдет к Амалии и захватит для нее фотографии Руфи, с ее подписью… Нет, Руфь ей не чужая, Амалия ее воспитала, она в каком-то смысле и ее ребенок: Руфь пойдет с ней вместе и понесет тете Амалии афиши всех спектаклей, где она играла, и по крайней мере шесть-семь фотографий.

Несколько из тех, что были сделаны во время гастролей в Вене. Ту, на которой она снята вместе с Артуром Зейсс-Инквартом, – этот господин сказал ей, что она прекрасна, как грешный ангел, а она действительно на том снимке прекрасна именно так. И еще большую фотографию с магнолией, которую для рекламных нужд Хорватского национального театра сделал Тошо Дабац[117]…

Ивка извлекала фотографии из альбома и разбрасывала их по столу…

– Я не пойду! – вдруг сказала Руфь.

– Ты так не говори и даже не вздумай не пойти! – закричал папа Мони, этот гадкий дождевой червяк из свежевскопанной земли, которого можно было бы разрубить двумя резкими ударами лопаты. И делу конец, навсегда, и никому не было бы жалко, думала Руфь и сжимала губы от бешенства.

На следующее утро, еще до семи, мама Ивка одела Руфь в самое нарядное платье, какое у нее было, в котором девочка выглядела как Золушка перед первым балом и которое до этого дня надевала только один раз, когда прошлой осенью была на приеме у королевича Петра. Мама Ивка стояла у окна, пока Радослав не вышел из дома и не направился по улице Гундулича в сторону железнодорожного вокзала – у него сегодня начиналось дежурство в Новской.

– Пошли, давай побыстрее, пошли! – подталкивала она девочку к двери. Торопила, хотя и знала, что Амалия так быстро из дома не выйдет – раньше десяти та никогда не уходила, но Ивке казалось, что каждая минута драгоценна и любое опоздание может стать фатальным.

Позвонила коротким звонком. А потом еще раз, более длинным, потому что, может, она не слышала. После пятнадцати вдохов и выдохов, нервозного топтания и дерганья Руфи за руку она позвонила еще раз. Потом подождала, так настойчиво звонить неприлично. В какой-то момент Ивке показалось, что глазок на двери потемнел, как будто в него смотрят, но что только не покажется, когда ждешь. Еще раз позвонила коротким звонком, и сразу после этого они отправились домой.

– Тетя Амалия рано ушла, – сказала мама Ивка, – сегодня пятница, она наверняка пошла за рыбой.

Руфь настолько интересовало, верит ли мама Ивка в то, что сама и говорит, что сейчас ей больше всего хотелось заставить ее плакать, – можно сказать ей что-нибудь очень страшное, и тогда мама признается. Если верит, то она глупее, чем можно было предположить, а если не верит, а только лжет, чтобы утешить Руфь, то это еще хуже, потому что тогда она думает, что Руфь настолько глупа, что может в такое поверить.

На ступеньках у входа в дом они столкнулись с Мареком Павлетичем, соседским сыном. С тем самым Мареком Павлетичем, для которого Руфь подписала не меньше чем две сотни своих фотографий. Сначала он попросил подписать пять-шесть, сказал, что это для его школьных друзей, потом пришел за новыми подписями – для невесты и ее семьи, для бабушки (та живет в Беловаре), потом для дедушки (он на Корчуле), и для дяди Юрая и тети Мирцы, и потом уже начал по два раза в день звонить в дверь и просить, чтобы Руфь подписывала еще и еще. А когда это стало уже совсем нестерпимым, Ивка и спросила его прямо: скажи мне, Марек, зачем тебе столько фотографий Руфи? Марек смутился, покраснел, ему захотелось провалиться сквозь землю – папу уволили с работы, нам нечего есть, и я продаю фотографии Руфи! Ивка чуть не заплакала, а может, и заплакала, потому что пускала слезу каждый раз, когда излагала эту историю в ХНТ[118], и тут же велела Руфи подписать и подарить Мареку все свои фотографии. Несчастный мальчик был голоден, глаза у него были вот такими! – рассказывала Ивка госпоже Херм или балетмейстеру Штефанацу, и при этом широко раскрывала свои и без того огромные глаза, которые в такие моменты сверкали, как два глубоких горных озера, как две пропасти, от которой ужаснется любая нежная мужская душа; и ведь Ловро Штефанац действительно вскрикнул от страха – госпожа Танненбаум, если вы еще раз сделаете вот так вашими глазами, то моя судьба будет на вашей совести! А это вам не мелочь какая-нибудь, это не так просто, хлопал Ловро своими черными ресницами, – это то же, что брать на свою совесть судьбу Джульетты.

Да и не двести своих фотографий подписала Руфь для Марека, а все триста, а может, и четыреста!

А сейчас он прошел мимо них, и было похоже, что ему неприятно. Мое почтение, госпожа Ивка, и вам, барышня Руфь, – и пулей выскочил на улицу, как будто очень спешит. Раньше этот заикающийся Марек Павлетич всегда хотел постоять с ними, поговорить, и Ивке с трудом удавалось от него отделаться. Этот бедняга положил глаз на Руфь, влюбился, огурец прыщавый, шутила над ним Руфь, а однажды подстерег Ивку, когда та возвращалась с рынка, и сказал ей:

– Госпожа Ивка, если бы вы отдали мне руку вашей дочки, мне бы не мешало то, что она еврейка. Если бы вам было важно, я бы тоже стал евреем, только бы вы отдали мне ее руку. От всего сердца прошу у вас, госпожа Ивка, ее руки…

Ох, как же Ивка смеялась над этим сватовством Марека! А когда она рассказала про это его маме, госпоже Павлетич, сгорбленной и помятой Симониде, которая была ни больше ни меньше как сербкой из Валева, госпожа Павлетич почти что оскорбилась.

– Вы считаете, что мой сын недостаточно хорош для вашей дочери? – рассердилась она.

Да это же ясно как день, подумала Ивка, но соблюла приличия и промолчала. Так вот этот заика Марек Павлетич, огурец прыщавый, сейчас удрал от них, и у мамы Ивки сразу разболелась голова.

Тут неожиданно вернулся домой Соломон.

Он был пьян. Что такое, Господи, он пьян в то время, когда должен быть на работе!

А он смеялся, рыгал, громко пердел, папа Мони, грязный Мони, и Руфь, сказав «фу», убежала на кухню. Но папа Мони вопил так, что его было слышно даже на улице.

Напился он потому, что не знал, что ему с собой делать.

Он зашел в пивную к Иво Вишанину, где на стене висел чей-то новый портрет.

Двести грамм лозовачи с Виса[119], сказал он и спросил, кто там на портрете.

Как это ты не знаешь, рассердился Иво, даже ты должен его знать.

Хорошо еще, что никого нет и никто не слышит, что ты не знаешь, что это.

Доктор Анте Павелич, вождь и поглавник всего хорватского рода и народа.

Он более велик, чем король Томислава дар Божий, отец и брат.

Мачек рядом с нашим Анте – ноль и гнида, а Радич был белградским слугой, и получил то, что заслужил. На других не нужно и слова тратить.

Этот на портрете – первый из хорватов, соль хорватского рода и народа,

Отец родины и мать хорватского отечества, главное имя среди всех имен хорватских.

Он первый рядом с Иисусом и Магометом,


Скачать книгу "Руфь Танненбаум" - Миленко Ергович бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Книжка.орг » Современная проза » Руфь Танненбаум
Внимание