Руфь Танненбаум

Миленко Ергович
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: Роман известного хорватского писателя Миленко Ерговича (р. 1966) освещает жизнь и состояние общества в Югославии в период между двумя мировыми войнами. Прототип главной героини романа – актриса-вундеркинд Лея Дойч, жившая в Загребе и ставшая жертвой Холокоста в возрасте 15 лет. Она была депортирована в концлагерь, где и погибла. Однако ее короткая жизнь была в полном смысле слова жизнью театральной звезды.

Книга добавлена:
6-10-2023, 08:15
0
185
67
Руфь Танненбаум

Читать книгу "Руфь Танненбаум"



XXVI

Соломон Танненбаум пел, когда его уводили.

Он сказал усташу Цвеку Алойзу, что заплатит золотом, если тот позволит ему до середины Самостанской улицы петь: Загреб, Загреб, как голубок белый наш… А усташ Цвек Алойз, во-первых, был жаден до золота и в этой жадности ненасытен, а во-вторых, ему нравилось гнать перед собой по улице чокнутого еврея, который смеется и поет. Никто никогда такого не делал, потому что если бы делал, то обязательно рассказывал бы об этом в казарме и хвастался.

Но когда он довел его до Франкопанской и потребовал золото, а еврей сказал, что у него дырявые карманы и что он бедняк, что и никакого золота у него нет, усташ Цвек Алойз рассвирепел. Решил, что Соломон Танненбаум над ним издевается и унижает его посреди престольного города Загреба из-за того, что Цвек Алойз прыщав и низок ростом, вместо «р» или «л» может, как малое дитя, выговорить только «й», и еще из-за того, что от усташа Цвека Алойза всегда подванивает, как будто он давно не мылся, хотя это совсем не так, он мылся каждое утро. Но подванивать от бедняги начало еще в первом классе начальной школы, непонятно почему, – может, у него какая болезнь была или врожденный дефект, или его еще в колыбели прокляла какая-то колдунья: глянула на него своими косыми глазами и на всю жизнь превратила в вонючку, но факт тот, что из-за этой вони усташ Цвек Алойз был очень чувствителен к насмешкам. А допустить, чтобы над ним насмехался еврей, – э нет, такое и представить себе невозможно.

Поэтому он прямо посреди улицы принялся избивать Соломона Танненбаума и бил его, как бьют забравшегося в капусту вола. Молотил прикладом, пинал ногами в сапогах, которые папа Цвека Алой-за, сапожник с Трешневки, снабдил металлическими подковками, чтобы сынок подольше их носил. Но еврей не стонал, не визжал, не просил пощады, хотя под сапогами Цвека Алойза у него трещали кости. Усташ Цвек Алойз сделал из этого вывод, что все-таки бьет он Соломона недостаточно сильно и пылко и что кто-нибудь может решить, что он слабоват для усташа или что этот еврей приходится ему соседом или знакомым, и по этой причине ему так мало достается. Поэтому он на мгновение оставил Соломона Танненбаума лежать на улице и ввалился в лавку скобяных товаров «Хорват, сын и брат»:

– Именем государства, конфисковано! – гаркнул он и схватил с прилавка цепь для собак.

И принялся молотить еврея этой цепью, покуда тот, так и не издав ни звука, не потерял сознание.

Бедный Мони, дорогой Мони, он молчал, делал вид, будто это не он, будто он вообще не жив, будто его на том месте нет, поскольку в тот момент, когда он признался Цвеку Алойзу, что у него нет золота заплатить за свое пение, он увидел, что к ним со стороны театра приближаются профессор Микоци и госпожа Анджелия Ференчак-Малински, и ему очень не хотелось, чтобы эти люди увидели, что его, господина отца нашей маленькой Руфи Танненбаум, арестовали как еврея да к тому же избивают посреди улицы. В тот момент для Мони, для несчастного Мони, это было бы хуже, чем все страдания и муки. Ведь если в нем больше не будут видеть отца Руфи, Мони действительно станет никем и ничем.

Бранко Микоци слишком поздно заметил эту страшную картину и не успел увести госпожу Анджелию на другую сторону улицы, но она разболталась о своем предстоящем юбилее и не замечала, где они и куда идут, так что они прошли в двух шагах от Соломона, на которого сыпались удары цепью, рвущие его мясо и дробящее кости и превращающие живого человека в нечто совсем другое – в кровавое месиво из человеческого тела на загребском асфальте.

На какой-то момент он бросил взгляд на профессора, на штанины его прекрасно отглаженных брюк, на бордовый галстук, на дрожавшую бороду и на глаза. Мони посмотрел на него не как Мони, а как обычный еврей, которого избивают в скучный понедельник, или даже не еврей, а мелкий карманник и спекулянт, и поэтому нормально, что его сейчас избивают, ведь он пытался обмануть наше государство. Ему показалось, что Микоци его не узнал и повернул голову в другую сторону, чтобы заслонить эту страшную картину от госпожи Ференчак-Малински. Как ужасна страна, в которой на улице происходят такие вещи, говорили глаза профессора Микоци.

А потом цепь ударила Мони по голове, над глазом. Он почувствовал сотню взрывов в мозгу и потерял сознание.

– Боже милостивый, какое же зло эта война! – вздохнула старая сопранистка.

Ее приятель – приятель и в давние венские дни любовник – ничего не ответил. Он молчал, но тут, к счастью, Анджелия продолжила только что прерванный рассказ о том, как было бы прекрасно, более того, как было бы сенсационно прекрасно, если бы для ее окончательного расставания со сценой в Хорватском национальном театре поставили «Песни об умерших детях». Бранко бы ей в этом помог, они заняли бы в спектакле и балерин, и декламаторов, которые читали бы венскую поэзию времен их учебы, – правда, нужно выбросить стихи, которые написали евреи, чтобы не вышел скандал. Ох, Бранко, мой Бранко, в каком страшном мире мы живем, если теперь должны проверять, кто написал стихотворение – еврей или немец, и что такое свинство может испортить юбилей великой хорватской певицы! Разве не должно быть самым важным то, что все мы – люди, все мы – Божьи создания… «А вдруг и Малер еврей? – испугалась она, когда они пошли по Месничкой, и тут же рассмеялась: – Боже, Анджелия, как тебе такое могло прийти в голову, – говорила она громко, и ее отработанное сопрано слышали все до Верхнего города, – как Густав Малер мог быть евреем, если сочинял музыку о муках нашего Господа!» Тут она ритуально перекрестилась три раза и крепче взяла Бранко под руку.

– Обещай мне, Бранко, дорогой, что ты поставишь для меня «Песни об умерших детях», а уж потом я, несчастная, могу и умереть с миром. Какое огромное зло эта война! Поэтому мы с тобой ляжем в одну могилу. Договорились, Бранко? Ты обещаешь?

А Бранко Микоци по-прежнему молчал и пытался успокоиться и сосредоточиться после того, что он увидел на Франкопанской. Ведь папочка Руфи смотрел ему прямо в глаза и как будто кричал ему: «Это не я!» – а Бранко Микоци отвечал ему взглядом: «Да я вас, господин Танненбаум, и не узнал». Вот так, на улице, был сыгран последний акт пьесы о маленькой актрисе и ее режиссере.

А Мони, дорогой Мони, который в это время был уже мертв, потому что усташ Цвек Алойз цепью для собак расколол ему череп, все время опасаясь, что бьет недостаточно сильно, до этого целыми днями выжидал, когда усташи придут за ним.

Он смеялся от страха и развлекал Руфь и Ивку анекдотами про Боби и Руди. А когда у Ивки сдавали нервы и она вдруг неожиданно и без причины начинала плакать, Мони на нее сердился – зачем поднимать панику на пустом месте. Он уже обо всем договорился, ни больше ни меньше как в УНС, где сам Дидо Кватерник[123]лично пообещал ему, что с Мони и его семьей все будет в порядке.

– Мать Дидо, она же, как и ты, – Зингер, и ты же видишь, ее никто не трогает. Ты, Ивкица моя милая, возьми себя в руки и не беспокойся из-за глупостей. Дидо мне сказал: послушайте, господин Танненбаум, для этого города и для хорватского народа Руфь значит гораздо больше, чем расовые законы заместителя поглавника Миле Будака[124]. Когда в один прекрасный день она, как новая Грета Гарбо, будет завоевывать Америку, все будут говорить: «Это хорватка, хорватка завоевывает Америку, это наша гордость», а вовсе не: «Это еврейка, зачем нам еврейка, она только портит нашу чистую расу!» Господин Танненбаум, хорваты – маленький народ. Мы не немцы, чтобы проверять расовое происхождение своих знаменитостей. А ваша Руфь – это наша хорватская знаменитость!

Мони лгал, сколько мог, смеялся и кричал так, что было слышно на улице, а больше всего он любил смеяться и кричать возле входной двери, как бы случайно приоткрытой, чтобы его голос звучал на весь подъезд и чтобы все слышали, что он говорит. Произнося имя и фамилию поглавника или Кватерника, или же нашего архиепископа Степинаца, Мони чувствовал себя особенно уверено, потому что эти имена никто, кроме него, так громко не произносил. Никого из соседей он больше в подъезде не встречал, хотя то и дело выходил посмотреть, не идут ли за ним. Ему было важно, чтобы не начали колотить в дверь и истерически звонить, потому что тогда Руфь и Ивка перестанут ему верить.

Им он сказал, что в один из ближайших дней, возможно, ранним утром или поздно ночью, к нему придут люди от Дидо. Якобы так они с ним договорились. Его люди придут за ним, чтобы им не нужно было больше думать, как его защитить и спасти от немцев. Поглавнику тоже нелегко, ведь немцы на него постоянно нажимают, что-то требуют, выдвигают условия, и время от времени приходится или идти им навстречу или же убирать из их поля зрения то, что они не должны видеть. Так вот, когда настанет время и когда немцы всем нам сядут на голову, Дидо спрячет папу Мони у себя на вилле или тайно оправит его в Братиславу, где папу Мони никто не знает и где ему дадут документы с выдуманным, нееврейским, именем. Так уже спасены многие известные люди. Не верите? Какие же вы наивные!

Вы что, не помните, как было дело: издали распоряжение, что евреи больше не имеют права проживать севернее Илицы[125], но в Нижнем городе мы по-прежнему видим только еврейских бедняков.

Где господа судьи и адвокаты, врачи, профессора, фабриканты и богатые рантье, которые жили к северу от Илицы?

На этом месте рассказа Ивка опять начинала плакать, а Мони опять сердился и уверял ее, что Дидо Кватерник всех этих солидных людей попрятал и что придет такой день, когда закончится война или когда усташи окрепнут настолько, что прогонят немцев, и эти люди вернутся в свои дома счастливыми, упитанными и улыбающимися, а Ивка этот день встретит некрасивой, старой и морщинистой, потому что постоянно плачет и нервничает из-за ерунды.

– Все тогда, Ивица милая, будут над тобой смеяться, и окажется, что Мони и говорил, и объяснял, а Ивка не хотела его слушать. Ивица, дорогая, не думай, что люди за ночь превратились в кровожадных тигров и что тебе теперь надо так их бояться. Мы же в Загребе, а не в Бомбее, где тигры действительно могут съесть человека.

Усташа Цвека Алойза он встретил подготовленным.

– Знаю, – сказал он, – я ждал вас долго и готов немедленно следовать за вами.

– Еврей Танненбаум, Соломон Израэль Танненбаум, у тебя есть десять минут, чтобы по приказу…

– Десять минут мне не нужны, – перебил его он, – пошли. Времени у нас немного. Только скажите, уважаемый, как вас величать.

– Усташ Цвек Алойз, – растерянно ответил прыщавый парень.

Мони, добрый Мони, которому Бог не дал ума даже столько, сколько у бедняка в каше шафрана, на лестничной площадке, под любопытными взглядами соседей, следивших за происходящим через дверные глазки, обнялся и поцеловался с Ивкой и Руфью, а потом похлопал по плечу усташа, который так и не пришел в себя от недоумения, и громко сказал:

– Жена, брось, не волнуйся, мы идем по нашим мужским делам!

Несколько мгновений спустя с улицы донеслась песня: «Загреб, Загреб, как голубок белый наш, каждую боль моего сердца один ты лучше всех знаешь…»


Скачать книгу "Руфь Танненбаум" - Миленко Ергович бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Книжка.орг » Современная проза » Руфь Танненбаум
Внимание