Холодная осень. Иван Бунин в эмиграции 1920-1953
![Холодная осень. Иван Бунин в эмиграции 1920-1953](/uploads/covers/2022-12-03/xolodnaya-osen-ivan-bunin-v-emigracii-1920-1953-201.jpg-205x.webp)
- Автор: Валентин Лавров
- Жанр: Биографии и мемуары / Публицистика
Читать книгу "Холодная осень. Иван Бунин в эмиграции 1920-1953"
ГЛАВА XX
27 ноября 1895 года владелец многих предприятий по производству взрывчатых веществ и изобретатель динамита Альфред Бернхард Нобель составил нотариальное завещание: «Все остающееся после меня реализуемое имущество необходимо распределить следующим образом: капитал мои душеприказчики должны перевести в ценные бумаги, создав фонд, проценты с которого будут выдаваться в виде премии тем, кто в течение предшествующего года принес наибольшую пользу человечеству…» Согласно воле Нобеля, премии по литературе должны присуждаться Шведской королевской академией в Стокгольме.
Первые лауреаты получили диплом «Нобель-приз», золотую медаль большого объема и веса, а также чек на солидное денежное вознаграждение еще в 1901 году. С той поры эта награда стала, пожалуй, самой престижной.
О том, что кандидатуру Бунина в Стокгольме выставил Ромэн Роллан, Вера Николаевна записала в свой дневник еще в далеком 1922 году. С той поры Иван Алексеевич жил надеждами на этот приз: он подымет престиж русской литературы во всем мире, а ему, Бунину, даст возможность выбиться наконец из нужды, не унижаться более перед благотворителями.
В конце сентября 1931 года к нему в «Бельведер» пожаловал зять Альфреда Нобеля — 67-летний человек в кепи, клетчатом пиджаке и бородкой-клинышком — Олейников. Он рассказывал о своем романе с женой, которая на 17 лет старше его. Пять лет он вел осаду ее сердца, она отвечала ему нежной взаимностью, но надменные родственники — Нобели были против этого мезальянса.
Наконец они сдались, и жених въехал в их дом — теперь уже родственником. Здесь зажил он жизнью аристократа, нашептывая нежности жене, но она по причине прогрессировавшей глухоты слышать их не могла.
Олейников, еще не забывший русский язык, по секрету сообщил:
— Теперь вы, Иван Алексеевич, самый вероятный претендент на награду. Мережковского уже никто всерьез не воспринимает, ведь его талант меркнет все больше, а ваш — на подъеме.
Через несколько дней от Мережковских, чудесным образом узнававших все новости, прибыл парламентарий — давняя близкая знакомая Ивана Алексеевича Екатерина Лопатина. Вера Николаевна была возмущена «мадам Лопатэн», как она ее называла на французский манер. 2 октября 1931 года она писала в дневник: «…Была Екатерина Михайловна парламентарием от Мережковских. Дмитрий Сергеевич предлагает Яну написать друг другу письма и их удостоверить у нотариуса, что в случае, если кто из них получит Нобелевскую премию, то другому даст 200 000 франков. Не знаю, но в этом есть что-то ужасно низкое — нотариус, и почему 200 000? Ведь, если кто получит, то ему придется помочь и другим. Да и весь этот способ очень унизительный… И выбрать Лопатэн для дипломатических разговоров! Все это мне очень неприятно…
У меня почти нет надежды, что Ян получит, но все же, если получит, то почему дать такую сумму Мережковскому? Ведь у нас есть и более близкие друзья…»
Но через неделю надежды рухнули. Девятого октября Бунин зашел в комнатку к жене, спокойным голосом, словно речь шла о погоде, произнес:
— Премию присудили шведскому писателю…
Потом они уселись рядышком, говорили о том, как теперь будет трудно жить. Иван Алексеевич, взяв в руки карандаш, написал все ожидающиеся доходы, а рядом — неминуемые расходы. Последних выходило намного больше.
— Ну что ж, Ян! — вздохнула давно ко всему привыкшая Вера Николаевна, — если быть очень аккуратными, никуда не ездить, сократить расходы на еду (а куда их еще сокращать?), как-нибудь, возможно, и проживем.
Но ни разу никто из них не предложил сократить «колонию». Бунин оставался единственным кормильцем всех домочадцев.
Из дневника Веры Николаевны: «…Встали все рано. Ян в хорошем настроении, уже работает. В доме приятная тишина. Может быть, хорошо, что премия «мяукнула» — все сосредоточатся и станут серьезно работать без всяких надежд» (11 октября 1931 года).
— Терпенье, талант, труд — вот что такое счастье, вот что такое настоящее творчество, — наставлял Бунин. Он часами не выходил из своей комнаты. Ежедневной нормой было четыре, чаще — пять страничек. Сначала он писал от руки, затем давал перепечатать текст на машинке Вере Николаевне. Потом правил, исправлял, сокращал — и теперь давал перепечатать уже Гале — набело.
Много читал — Флобера, Пьера Лоти, Чехова и Льва Николаевича — без перерывов почти всю жизнь, Тургенева, восхищался Алексеем Константиновичем Толстым, очень высоко ценил талант «Алеши» — Алексея Николаевича Толстого. Как раз в начале тридцатых годов всем домом читали «Петра I». Иван Алексеевич особо отметил фигуру Меншикова, верность и точность в изображении эпохи.
Приятно был поражен первыми книгами Михаила Шолохова — «очень талантливо!», хотя и нашел, что много излишней «грубости».
Часто вспоминали Валентина Катаева, его первые визиты к Бунину в Одессе. Бунин отмечал в нем незаурядные задатки, а Вера Николаевна потеплевшим голосом добавляла: «Какой красивый он был!»
Вечером все надолго собирались за чаем. Иван Алексеевич вспоминал друзей молодости, телешовские «Среды», литературные вечера.
Зуров и Галина настойчиво просили рассказать о встречах с Горьким.
— Ну, это были не просто встречи, это была двадцатилетняя дружба, — проговорил Бунин и долго-долго молчал, то ли вспоминал, то ли выбирал нужный тон.
— Познакомил нас Чехов. Это было весной девяносто девятого в Ялте. Это был человек высокого роста, несколько сутулый, рыжеватый и зеленоглазый. Был одет он в крылатку, под ней — шелковая желтая рубашка, вышитая по подолу и вороту. Он много курил, говорил громко, в наиболее сильных местах для убедительности взмахивая руками.
Бунин посмотрел на слушателей и, убедившись, что они — само внимание, продолжал:
— Чуть не в тот же день между нами возникли приятельские отношения. Мне польстили его слова:
— Ведь вы последний от той старой культуры, которая дала миру Пушкина и Толстого! У вас в крови культура, наследственность высокого художественного искусства русской литературы. Наш брат писатель должен непрестанно учиться этой культуре, почитать ее всеми силами души, — только тогда и выйдет какой-нибудь толк из нас! — В его голосе звучала неподдельная искренность.
Горький в то время гремел по всей Руси. И слава его все время только росла. Русская интеллигенция сходила от него с ума, и понятно почему. Это была пора революционных брожений, и каждое произведение Горького, едва выйдя из типографии, тотчас делалось всероссийским событием.
Он уже писал для МХТ, а Книппер дарил книги с такими, например, надписями: «Эту книгу я переплел бы для Вас в кожу моего сердца!» [31]
Он любил помогать другим. Так, вывел в люди Леонида Андреева, разглядев в нем талант.
…Иван Алексеевич рассказывал о своих встречах с Горьким в Петербурге, в Москве, в Нижнем Новгороде, в Крыму, о совместной работе в журнале «Новая жизнь» и горьковском издательстве «Знание».
— Мы очень тогда дружили. Пять лет подряд я приезжал к нему с Верой Николаевной на Капри… Вера, — обратился он к жене, — расскажи на досуге молодежи про Капри, о том, как все вечера мы проводили вместе, стали по-настоящему друзьями.
Я диву давался: сколько в нем энергии, прямо-таки чертовщина какая-то! Он постоянно — с утра до ночи, чем-то занимался, с кем-то встречался, кого-то принимал, многим помогал, выступал на различных собраниях. В день он выкуривал не менее сотни папирос. И успевал писать — много писать своим круглым, крепким почерком: роман за романом, пьесу за пьесой.
— Нет, Вера, — вновь обратился Бунин к жене, — ты непременно расскажи молодежи, как мы с тобой лет пять подряд приезжали к Горькому на Капри. Чуть не все вечера проводили с ним вместе. Тогда он очень мне был приятен. Нравилась мне в нем какая-то размашистость натуры, широта характера. Сошлись мы очень близко.
Последняя встреча была в апреле семнадцатого года в Петербурге. В Михайловском театре собралась громадная аудитория. Горький вытащил на сцену меня и Шаляпина, провозгласил:
— Товарищи, среди нас…
Собрание бурно нас приветствовало. К нам троим, уже поздним вечером, присоединился Александр Бенуа. Мы отправились в ресторан «Медведь». Шампанское, ведерко с икрой… Когда я уходил, Горький вышел за мной, много раз обнял, крепко поцеловал. Тогда же я уехал в Москву.
Разве мог я думать, что это последняя наша встреча? Правда, вскоре после Октябрьской революции он пригласил меня к себе. Я отвечал, что говорить нам больше не о чем: он стал ярым большевиком, а я человек беспартийный…
В голосе Бунина звучала глубокая печаль. Прошлое в его сердце еще не отжило. Какие бы несправедливые слова ни сказал потом.
Домашние восторгались рассказами Ивана Алексеевича, его великолепным голосом, его непередаваемыми интонациями. В одной из дневниковых записей Кузнецова отметила, что Бунин рассказывает столь точно, что впечатление, будто «читает с написанного».
Порой Галина Николаевна вела почти стенографическую фиксацию бесед в доме. Вот две из них:
«У И. А. есть одна особенность: страсть к перьям. Всю свою жизнь он мучится с неподходящими перьями, мучится своим почерком, хотя есть периоды, когда пишет великолепными клинообразными письменами. Для того чтобы было легко писать, ему необходимо какое-то особенно легкое, удобное перо, и вот, достаточно ему войти в писчебумажный магазин, как он начинает тянуться к коробочке с золотыми перьями и ватермановскими ручками, пробовать их и почти всякий раз покупает ручку за 70–80 франков, которую, испробовав дома, находит негодной. Накопилось этих перьев и ручек у нас немало, он чрезвычайно ревниво относится к ним, не дает никому до них дотрагиваться, а время от времени обходит все комнаты и берет со столов то одну, то другую чью-нибудь ручку. У него было простое перо, купленное в Грасе, которым он писал 7 лет, написал «Митину любовь» и «Дело корнета Елагина», но теперь он уронил его и перо разбилось.
Вчера Леня, зная страсть И. А. продавать вещи хотя бы за бесценок, предложил ему купить у него одну из его ручек с золотыми перьями за 10 франков. Пошли в кабинет, И. А. достал, разложил свои коробки с перьями и стал на листе бумаги пробовать их, давая затем попробовать мне, и Н. Рощин, пристроившийся у другого стола, подле В. Н., тоже стал выпрашивать какую-нибудь ручку. Разговоры были в таком роде:
— И. А., дайте мне какую-нибудь… Ей-богу…
— Погоди, погоди, я тебя завяжу вот по ушам! Так узнаешь! Зуров, а вот попробуйте, как это…
— Как вы их запаиваете И. А., на огонь, на спичку! Прямо странно!
— А где было другое перо, четырехгранное?
— Да это не перо, а какая-то пушка!
— Заставь дурака богу молиться, он и лоб расшибет! Отдайте, капитан!
— И. А., отдайте, ей-богу, рыженькое вот это… Стыдно прямо! Ну, смотрите, В. Н., отнял!
— Ну отдай ему, Ян, — лениво говорит В. Н., лежащая с книгой на постели, — подари ему. Оно же испорченное.
— Да как это так подарить? Так?
— Да ведь всегда дарят так! И. А., ей-богу, подарите, ведь это дело профессиональное…
— Иди-иди, не проедайся.
— Эхе-хе-хе, ей-богу!