Госсмех. Сталинизм и комическое
- Автор: Евгений Добренко
- Жанр: Культурология / Искусствоведение / История: прочее
- Дата выхода: 2022
Читать книгу "Госсмех. Сталинизм и комическое"
Сергей Михалков: Тавтология как прием
Повторение уже сказанного, действительно, было очень важным для Михалкова. Хотя честнее было бы, наверное, говорить о тавтологии или даже о графомании. Иногда создается ощущение, что после окончания войны Михалков писал басни в ответ на каждый эпизод, на каждый случай из жизни, о чем он делится с читателем: «В одной приемной горсовета / На ум пришла мне тема эта»; или: «Недавно я прочел критический обзор, / И, будучи с обзором несогласен, / Я басню новую добавил в книгу басен»; или: «Читал я тут на днях заморскую газету…»
Причинно-следственная цепочка «событие — басня» почти рефлекторна в своем автоматизме. Повторение приема само по себе убивает юмор. Впрочем, юмор как таковой в баснях Михалкова и не предусмотрен, разве что чисто схематично, дабы указать, каким должно быть отношение к пока еще существующим в советском обществе недостаткам. Каждое проявление недостатка, а главное — требуемое отношение читателей к этому проявлению, фиксируется, как фиксируется учителем любая ошибка, сделанная учеником в языке, — и для исправления, и другим в назидание. А если учитель внимателен и опытен, то он сможет увидеть в частном случае общую тенденцию и исправить ее своим вмешательством. К началу 1950-х ошибки в «советской грамматике» попадались на глаза намного реже и были намного менее радикальны, чем во времена Бедного и Батрака. Тем более важно было уметь увидеть тенденцию в частном случае и вмешаться до превращения ее в хроническую проблему.
Славой Жижек утверждал, что «пустая речь», которая является, по Лакану, основной характеристикой человеческого языка вообще, «временно приостановлена» в советском языке; в идеальном обществе все сказанное имеет смысл[557]. Это бегство от «пустой речи» и стремление зафиксировать все на письме может быть объяснением графомании, которая была выделена Светланой Бойм, а вслед за ней — Шейлой Фитцпатрик в качестве характерной черты советского дискурса[558]. Если у Бедного должно было бросаться в глаза и смешить введение устной речи, примитивной и вульгарной, в письмо, разрушение канонов письма, если Батрак был одним из первых, кто тематизировал советскую реальность как рутину, а не как протяженный во времени момент революционного насилия, то Михалков стремится оформить любую жизненную ситуацию, не соответствующую идеалу, на письме и в характерном стиле советского официального письма. Сознательный наборщик, явившись во сне горе-писателю, говорит с ним языком и в стиле передовицы газеты «Правда»:
Я прочитал твой труд. Мне смысл его не ясен.
Я не согласен
С поступками людей, которых вывел ты!
Герои строк твоих фальшивы и пусты!
Где ты вокруг себя нашел их и увидел,
Откуда выкопал? Верней,
Зачем ты клеветой унизил и обидел
Живых героев наших дней?
Мораль басни «Простая справка», где автор пытался узнать у сотрудников зоопарка, сколько живут львы, похожа на запись в жалобной книге:
Такую «бдительность» иные проявляют,
Чтоб ни за что нигде не отвечать,
А сами, между прочим, оставляют
В открытом сейфе круглую печать!
«Непьющий воробей» заканчивается, как характеристика парткома по месту работы:
Иной, бывает, промахнется
(Бедняга сам тому не рад!),
Исправится, за ум возьмется,
Ни разу больше не споткнется,
Живет умней, скромней стократ.
Письмо Михалкова прямо противоположно творчеству. Скорее, оно является воплощением духа бюрократии в небюрократическом письме, торжества окаменевшего законополагающего и законоподдерживающего стиля. Именно такой стиль, не ограниченный пределами судопроизводства и государственной документацией, является языковым оформлением власти — и графомания здесь необходима, так как любовь к «писанине», повторяющей и закрепляющей установленные языковые процедуры, является неотъемлемой чертой бюрократического дискурса[559]. Добренко пишет о «характерном для Сталина сугубо бюрократическом видении реальности»[560], имея в виду стилистику сталинского языка. Однако этот бюрократический дух во многом определял природу тотального видения мира вообще, когда все недостатки приобретают общественное значение, становясь предметом исправления, попадая в сферу ведения бюрократических, регулирующих общественное состояние систем. Вспомним Платонова, записавшего в середине 1930-х в дневнике: «Все упорядоченное, „счастье“ etc. мира есть гиперболическое воображение и практическая философия канцеляриста»[561].
Басни Михалкова — воплощение платоновской фантазии, ибо юмор в них предполагает тотальную нормальность, на фоне которой самые мелкие пороки в знакомых, будничных ситуациях («Вот пишешь про зверей, про птиц и насекомых, / А попадаешь все в знакомых…») должны вызывать смех. Его читатель должен находить смешное в минимальном отклонении от идеального порядка — волоките, непрофессионализме отдельных работников на некоторых должностях, самоуверенности невысоких начальников. Животные у Михалкова — воплощение советского бюрократического духа, проникшего в сферу личных качеств, поведения, ставшего плотью от плоти советских людей. И если у Бедного герои басен были носителями пороков, аллегорией сил добра и зла (как правило — с политически-классовой окраской), то читателю Михалкова предлагается посмеяться над безобидными недостатками — нерешительностью, безынициативностью, самовлюбленностью, медлительностью при исполнении неотложных дел, жадностью, беспечным отношением к народному добру…
Вальтер Беньямин начинает свои заметки о Кафке анекдотом о российском придворном, который провел обратившегося к нему за подписью мелкого чиновника, многократно расписавшись на представленных ему документах именем самого просителя[562]. Этот эпизод — аллегория авторства, превращающегося в пародию на самое себя, как только оно требует внешнего разрешения на установление себя. Тавтология у Михалкова сродни пародийно размноженной подписи российского чиновника: авторство, обернувшееся — и вернувшееся — голосом самой власти, когда многократное повторение, стирающее голос автора, становится утверждением вездесущего присутствия высшей власти. А если рассказчик — идеальный советский шутник, готовый и в самих шутках своих, то есть в отклонениях от нормы, не отклоняться от нормы, то и читатели, постулируемые этими текстами, должны быть идеальными советскими читателями, готовыми смеяться тавтологично, то есть в ответ на уже многократно проверенные условные образы. Идеальный читатель — это идеальный потребитель бюрократического языка в качестве смешного. При максимальной условности и тавтологичности образов, которые должны вызывать смех, сам смех должен стать условным рефлексом.
Выше мы процитировали Игоря Кондакова, указавшего на отсутствие стиля у Демьяна Бедного, ибо стиль его текстов — «стиль самой советской власти». Это верно также и о Батраке. То же самое можно сказать и о текстах Михалкова, однако по другой причине. У Бедного отсутствие стиля объяснимо тем, что его тексты растворяются в пространстве, их окружающем, апеллируя к не- и до-вербальному примитивному восприятию. У Батрака это было результатом попыток свести воедино традиционные образы и лишь недавно созданный язык. У Михалкова отсутствие стиля является следствием окаменения внутри однажды установленного (то есть разрешенного) языкового пространства. Он повторяет, снова и снова, сказанное однажды — и одобренное сверху, видимо, со времен первой публикации двух басен в газете «Правда», каковая стала ответом верховного вершителя судеб на посланные ему тексты[563].