Госсмех. Сталинизм и комическое

Евгений Добренко
100
10
(1 голос)
0 0

Аннотация: Сталинский период в истории советского государства ассоциируется у большинства людей с массовыми репрессиями, беспросветным мраком и торжественной дидактикой. Однако популярная культура тех лет была во многом связана со смехом: ее составляли кинокомедии и сатирические пьесы, карикатуры и фельетоны, пословицы, частушки и басни, водевили и колхозные комедии, даже судебные речи и выступления самого Сталина. В центре внимания авторов книги — Евгения Добренко и Натальи Джонссон-Скрадоль — этот санкционированный государством и ставший в его руках инструментом подавления и контроля смех. Прослеживая развитие официальных жанров юмора, сатиры и комедии в сталинскую эпоху, авторы демонстрируют, как это искусство выражало вкусы массовой аудитории и что было его конечной целью, а заодно пересматривают устоявшиеся стереотипы об антитоталитарности и стихийности смеха.

Книга добавлена:
1-02-2023, 00:46
0
649
199
Госсмех. Сталинизм и комическое
Содержание

Читать книгу "Госсмех. Сталинизм и комическое"



Это сочетание функций средств массовой информации как инструментов коммуникации с их ролью в производстве фантазмов можно представить в контексте «модернизма недоразвитости» первых советских лет, о котором говорит Сергей Ушакин со ссылкой на Зигмунта Баумана[863]. Можно сказать, что если недоразвитость проявлялась в значительной задержке экономического развития по сравнению с европейскими государствами, то модернизм — в использовании технических достижений для пропаганды воображения и развития фантазии, призванных компенсировать «недоразвитость» во всем остальном. Воображение и фантазия не являются здесь отвлеченными категориями, обманным маневром власти. Скорее их следует понимать в контексте рассуждений Славоя Жижека о природе идеологических фантазмов, которые не скрывают реальность, а являются частью реальности как таковой[864]. Малограмотный дед на печке с радио и газетой — пусть он предмет насмешек, пусть он символ неуклюжих попыток дня вчерашнего вписаться в день сегодняшний, — но он и буквальная реализация того, чего новая власть хочет: готовности заменить действительность рассказом о ней, или даже готовности заменить сам этот рассказ убеждением, что такой рассказ существует и к нему стоит стремиться — возможно, именно потому, что окружающая реальность явно далека от идеала. Когда частушка описывает, как радио в деревне говорит «голосом большевика / всем старухам на диво», возникает ситуация пусть и парадоксальная, но характерная для логики сталинизма: материальный объект, самим своим присутствием символизирующий приход нового времени, рассказывает о том, что происходит вокруг, — без того, чтобы это происходило на самом деле. Смех над нелепыми действиями стариков важен и с точки зрения государственной пропаганды: растиражированные в бесконечном количестве частушек, эти смешные люди превращаются в один из типажей нового человека, стремящегося во что бы то ни стало узнать правду о новой жизни из официальных источников. Это позволяет понять, почему герои следующих частушек хоть и нелепы, но действуют в полном соответствии с логикой нового мироустройства:

При колхозе жизнь малина —
Сытно, сладко кушаем,
Вечерком за чашкой чая
Радио мы слушаем.
Я на яблоньке сидела,
Не могла накушаться.
Про колхозы говорили,
Не могла наслушаться.

Мотив еды, как и упоминание других моментов физической повседневности, часто встречается в частушках, и тексты сталинского периода не исключение. В большинстве случаев еда выступает как парный элемент другой столь же насущной активности — слушание радио или чтение газеты. Близость потребления пищи и чтения/слушания текстов в знаковых конструкциях западного сознания была проанализирована Луи Мареном[865]. В отличие от Бахтина, рассматривавшего образы поглощения еды как элементы карнавала и гротеска, где через телесные отверстия устанавливается связь между телом и миром, Марен отмечает элемент нужды, зависимости, а затем и подспудной угрозы, связанные с семантической парой «еда/текст». «Рот — источник нужды, а также средство удовлетворения этой нужды», напоминает философ[866], — а значит, и источник контроля над тем, кто эту нужду испытывает. Любое несоответствие объекта желания или нужды и того, что предлагается для его удовлетворения, есть открытое проявление власти в ее жестоко-игровой функции — своеобразная практическая реализация каламбурного смещения референтов, которое Марен называет «самой плохой игрой»[867].

Положение составляющих этих частушечных пар по отношению друг к другу и вправду нельзя назвать хорошей игрой: какие-либо твердые правила здесь отсутствуют, ни один из составляющих образов — ни еда на столе, ни речь по радио — не имеет фиксированного статуса ни как буквальное обозначение процесса, ни как метафора. С одной стороны, логично предположить, что именно тема буквального и неограниченного насыщения была особенно востребованной в голодающей стране, и напоминание о том, что слушать о колхозах так же необходимо для жизни, как есть яблоки или пить чай, может рассматриваться как продуктивный пропагандистский ход. С другой — явная утрированность процесса насыщения (если уж «кушать», то «сытно, сладко»; если уж аппетит к яблокам — то такой, что «не могла накушаться»), равно как и лубочная благообразность питья чая в одном случае и гротескность сидения на дереве — в другом, выводят эту часть параллельного образа за пределы логически допустимого. Стивен Халлоран отметил, что язык абсурда характеризуется в первую очередь скрупулезным вниманием к структуре метафоры, оживляя напряженное равновесие между абстрактным и буквальным[868]. К роли абсурда в частушках как интегральной части сталинского дискурса мы еще вернемся; пока же заметим, что, согласно характеристике Халлорана, само сопоставление преувеличенно-физического и возвышенно-риторического насыщает приведенные выше тексты зарядом абсурда. Если признать, что упоминание о еде в данных случаях — это не более чем фигура речи, гротескная в своей чрезмерности, то и вторая часть частушечной параллели, то есть речи о новой жизни, теряет статус насущного компонента реальности и вполне может быть прочитана как насмешка над пустотой официальной риторики.

Однако, вне зависимости от прочтения текстов в том или ином ключе, сам по себе факт соединения образов новой государственной и административной власти с традиционно шутливыми образами еды указывает на важный элемент конструирования взаимоотношений власти с ее субъектами (и здесь уместно вспомнить иерархию «комизм/остроумие» как отражение иерархии «народ/власть»). Частушки предполагают, что традиционный символизм потребления пищи либо как удовлетворения все растущего желания («не могла накушаться»), либо как семейного ритуала («вечерком за чашкой чая») может и должен дополняться символами власти — будь то газета или голос по радио. Кормит ли эта власть действительно вареньем или только словами — неважно; важно выработать отношение к ее незримому присутствию за любым семейным столом, у любой яблони как к само собой разумеющемуся — и легкий, шутливый тон в этом помогает. Жижек и другие теоретики неоднократно указывали на «непристойность власти». В контексте символики политического «непристойность» следует понимать как смещение границ между сугубо частными практиками и идеологически определенными механизмами власти — например, когда чай пьется в присутствии голоса по радио, а слова Сталина оказываются так же сладки, как спелые яблоки. Становясь привычным, абсурд в повседневной жизни делается допустимым, ожидаемым — и перестает быть абсурдом, хотя бы по сравнению с частушечными образами:

Мой миленок ошалел,
Ничего не кушает:
Трубки на уши надел —
Радио он слушает.
В Москве Сталин говорит,
А в колхозах слушают.
У всех наушники надеты,
Даже когда кушают.
Ты не потчуй меня, милый,
Сладкою конфеткою,
Мне теперь не до тебя,
Увлеклась газеткою.

Ошалевший «миленок», скорее всего, еще молод, но радио захватило его не меньше, чем старика на печи. Старик с радио, «миленок» и другие колхозники с трубками на ушах в обеденный перерыв, девушка, предпочитающая газетку «сладкой конфетке» от милого (да и самому милому), — все это карнавальные образы: коллективное потребление пищи в наушниках, равно как и утрированная подмена еды слушанием радио не менее гротескны, чем то же радио на печи. Как и многие другие частушки, вышеприведенные примеры можно интерпретировать по-разному. Можно сказать, что увлеченность молодого человека новыми политическими событиями так велика, что он забыл о еде, над чем подшучивает его возлюбленная; он не хочет есть, язык новой власти в буквальном смысле питает его. Более радикальным прочтением будет то, которое увидит в этом тексте намек на невозможность еды и необходимость замены ее на радио. При прежнем порядке люди испытывали голод и ели, чтобы его утолить; при новом они, «ошалев», не представляют себе еду без радио и готовы поменять конфету (вместе с тем, кто ее предлагает) на газету.

Переход от старого образа мышления и жизни на новый — в основе советского юмора первых десятилетий. Переход этот можно назвать «модальным» в почти прямом грамматическом смысле, когда «должен (есть)» меняется на «не хочет (есть)», чтобы потом поменяться на «не может (есть)». Советский юмор, как официальный, так и подрывной, балансирует между этими модальностями. Сама советская действительность, представленная в юмористическом ключе, генерировалась как практическое подтверждение радикального постулата Жана Бодрийяра, заявившего, что смысл следует искать не в том, что утверждается, а в том, что отрицается. Для Бодрийяра слово «собака» означает собаку лишь в той мере, в какой оно исключает кошку и дерево; для адресата советской частушки наличие радио исключает наличие еды или даже же саму потребность в ней, что может восприниматься как шутка. Смешное обусловлено здесь абсолютизацией сталинским субъектом подобного подхода к производству значений в реальности: общение с властью предпочитается еде или семейному ритуалу совместной трапезы. Только абсолютизируя свою «правильность» (следствием чего становится утверждение себя в смешной роли), сталинский субъект сам становится архетипом новой реальности.

Таким архетипом представляется частушечный старик с радио на печке; таковы в большой мере и «миленок», и жадные до сталинского голоса колхозники — комические версии раннесоветского человека-машины, которому наушники могут заменить тарелку супа. Комичность человека-машины скорее бергсоновская, нежели бахтинская, заложенная в автоматизме механической структуры, а не в праздновании человеческого естества[869]. Однако если Бергсон говорит о смехе как о способе пробудить человеческий или общественный организм от летаргии механической предопределенности, то советские частушечные тексты и здесь сохраняют свою двойственную природу. С одной стороны, частушки как бы подсмеиваются над столь жадными до живого или печатного голоса власти колхозниками; с другой — именно в своей правильной до смешного, буквальной прикованности к радио и газетам эти колхозники как бы наглядно иллюстрируют новую, идеологически верную модель поведения, «ибо опредмечивание живого сохраняло жизнь», по верному замечанию Елены Кусовац[870].

По мере того как люди становятся все более похожи на машины, сами машины перенимают человеческие свойства:

Вам про трактор всякий скажет,
Что в хозяйстве он оплот:
Трактор пашет, трактор вяжет,
Трактор песенки поет.

Не нуждаясь в удовлетворении голода и жажды, но будучи при этом исключительно дисциплинированными, машины сами являются во многом идеальными гражданами нового государства:

У меня железный конь —
Посередочке огонь,
Он не пьет, не кушает,
Тракториста слушает.

Взаимное влияние людей и машин явно благотворно сказывается и на тех и на других. Теперь девушки не предаются бессмысленным любовным страданиям, а с пользой проводят время:

Ни о ком я не скучаю,
Спешно трактор изучаю.
Скоро буду у руля
Обрабатывать поля.


Скачать книгу "Госсмех. Сталинизм и комическое" - Евгений Добренко бесплатно


100
10
Оцени книгу:
0 0
Комментарии
Минимальная длина комментария - 7 знаков.
Книжка.орг » Культурология » Госсмех. Сталинизм и комическое
Внимание